Судебное разбирательство – это центральная стадия судопроизводства. Принимать заочно на веру их слова без веских причин больше не.

Основы судебного красноречия (риторика для юристов). Учебное пособие 2-е издание

1. Слово в речи юриста

2.

«Юрист должен быть человеком, у
которого общее образование идет
впереди специального».
• Анатолий Фёдорович Кони
(28 января ( 9 февраля) 1844 г.
• – 17 сентября 1927 г.)
• — российский юрист,
• судья,
• государственный и общественный
деятель,
• литератор,
• судебный оратор, действительный
тайный советник,
• член Государственного совета
Российской империи (1907—1917)

3. План

1. Введение
2. Слово-средство номинации
3. Эмоционально-экспрессивная оценкапринадлежность слова
4. Стилистически окрашенные слова
5. Слово-причина судебного разбирательства
6. Заключение
7. Глоссарий

4. Введение

Речь — профессиональное орудие юриста:
от умения ясно и четко излагать свои мысли,
логически выстраивать тактические линии поведения
зависит успешность его деятельности.
Речь в деятельности юриста выступает как носитель
информации и как средство воздействия.
• Воздействие при помощи речи бывает разных типов:
• воздействие человека на человека,
• человека на группу лиц, человека на аудиторию и др.

5. Введение

• Речь занимает особое место в профессиональной
деятельности юриста. Ведь юрист — это правовед.
• Формируя и формулируя правовые нормы, охраняя их в
различных многочисленных процессуальных актах,
юрист должен безупречно владеть нормами языка и
охранять их.
• Юристу особенно важно обладать языковым вкусом,
так как основной инструмент в его работе — слово,
которое он несет людям. Ему необходимо различать
такие явления, как клише и штампы, и использовать
слова и юридические формулировки обдуманно, тем
самым повышать качество и воспитательное значение
процессуальных актов и своей речи.

6. Слово-средство номинации

СЛОВО-СРЕДСТВО НОМИНАЦИИ
Речь — это воплощение, реализация языка; это конкретное
говорение, осуществляемое в звуковой или письменной форме.
Речь всегда целенаправленна.
Говорящий использует языковые средства в соответствии с
контекстом, ситуацией и темой разговора.
Речь как явление всегда конкретна и неповторима и всегда
индивидуальна, так как отражает опыт говорящего.
От степени владения нормами и богатствами языка зависит,
насколько точно, грамотно и понятно может говорящий выразить
свою мысль, объяснить то или иное жизненное явление, оказать
должное влияние на слушателей.

7. Слово

• Основной значимой единицей речи является слово.
Функция слова — называть предметы, их качества,
действия, состояния, различные явления
действительности. Как название слово соотносится с
явлениями окружающей жизни, конкретными (судья,
протокол, обвиняемый) и абстрактными (преступность,
преступность, правопорядок;, правосознание). Эта
соотнесенность с определенным явлением, исторически
закрепленная в сознании говорящих, называется
лексическим значением слова
Качество юридической речи в первую очередь зависит от
точного словоупотребления.

8. Эмоционально-экспрессивная оценка- принадлежность слова

Юридический язык специфичен и разнообразен. Он содержит
множество терминов, имеющих особое юридическое значение,
например: кодекс, контрабанда, алиби, мотивы преступления и
другие.
Языковая культура юриста формируется, прежде всего, в процессе
овладения юридическим языком и его непосредственного
использования в профессиональной юридической деятельности.
Язык процессуальных актов, как и язык законов, требует точности и не
допускает кривотолков. Необходимо помнить, что неточно выбранное
слово в письменной речи можно исправить, а в устной речи этого
сделать нельзя. Точность достигается употреблением юридических
терминов и клише: мотивы преступления, а не побуждения; возбудить
уголовное дело, а не начать; применить меры пресечения, а не
принять и др.
Юридический язык является «рабочим» языком каждого юриста и по
уровню владения им можно судить о профессиональных качествах
юриста.

9. Стилистически окрашенные слова

Культура речи юриста – совокупность очень многих
составляющих как общего риторического плана, так и
специфически профессионального.
Юридическая речь отличается безупречной правовой и
содержательной точностью, объективностью, логичностью,
нравственностью, высокой коммуникативной
целесообразностью.
Только при соответствии этим требованиям она способна
выполнить свое предназначение – уяснение и исполнение
норм закона.

10. Качества культуры речи юриста

Ясность
Доступность
Точность
• Глубокое знание материала, четкая композиция речи,
логичность изложения, убедительность аргументов.
• Доступность изложения способствует тому, что речь
понимается легко и мысль судей без затруднений
следует за мыслью оратора. Доступность речи
предполагает использование и сложных синтаксических
конструкций, и риторических приемов
• Характеристика содержания речи на основе
соотношения речи и действительности (это
фактическая, предметная точность), соотношение
речи и мышления — это понятийная, смысловая
точность, которая зависит от того, насколько
говорящий следит за значением употребляемых слов

11.

Качества культуры речи юриста
Логичность
• Точно обозначенные понятия, ясно выраженные
мысли должны быть поданы логично, т.е.
должны отражать логику отношений и
зависимостей между явлениями
Уместность
• Соотнесенность языковых средств с целевой
установкой, с содержание речи, умение
построить ее соответственно теме, задаче,
времени, месту и оратору
Чистота
• Чистой считается та речь, в которой нет
просторечных и диалектных слов; нет
жаргонных слов; нет устойчивых
словосочетаний; нет различных заполнителей
пауз

12.

Качества культуры речи юриста
Правильность
• Соблюдение общепринятых норм
литературного языка. Языковые нормы — это
наиболее распространенные, принятые в
общественно-речевой практике и
регламентированные правилами варианты
произношения, употребления слов, правописания,
постановки знаков препинания,
словообразования.
Лаконичность
• Лаконичность достигается точным
выражением мыслей, наличием четких
формулировок, отсутствием лишних слов, не
несущих лишнюю информацию, отсутствием
многословия и лишних, неуместных мыслей
Выразительность
• Под выразительностью речи понимаются
такие особенности ее структуры,
которые позволяют усилить впечатление от
сказанного (написанного),
вызвать и поддержать внимание
и интерес у адресата, воздействовать не
только на его разум, но и на чувства,
воображение.

13. Слово причина судебного разбирательства

• Иски о защите чести и
достоинства – это иски,
вызванные
публикациями в газете,
журнале или
выступлениями по
телевидению, на какомлибо представительном
собрании, совещании,
диспуте, конференции,
митинге.
• Это иски основанные
на словах ( как в
устной, так и в
письменной речи),
которые являются
или не являются
ненормативными,
оскорбительными
для подавшего иск

14. Какие источники нужно использовать, чтобы правильно определить значение слов?

• 1. Толковый словарь живого
великорусского языка”, составленный В.И.
Далем
• 2. “Толковый словарь русского языка” под
редакцией Д.Н. Ушакова
• 3. “Словарь современного русского
литературного языка” и “Словарь
синонимов русского языка” З.Е.
Александровой, а также словарь
синонимов

15. Виды ошибок в речи юриста

• ♦♦♦ Несоответствие лексических тезаурусов
Гособвинитель: «На предварительном следствии Вы говорили, что
видели, как Фомин упал?» — Подсудимый: «Видел». — Гособвинитель:
«Почему Вы ушли, видя, что от Вашего толчка человек упал?» Подсудимый: «Боялся».
Лаконичность и краткость ответов не позволяют в полной мере
увидеть картину происшествия. Подсудимый не прилагает никаких
усилий для разъяснения произошедшего убийства и не дает какихлибо дополнительных сведений в свою защиту, не желает продолжать
общение, поэтому оно заканчивается коммуникативной неудачей.

16.

Виды ошибок в речи юриста
• ♦♦♦ Многословие
Свидетельница Лопатина Н.Н. на вопрос прокурора: «Что
Вы можете пояснить об обстоятельствах дела?»
отвечала: «Около 15.30 по своим личным вопросам мне
нужно было, так сказать, отойти в магазин “Чайка”. Ну
около входа в магазин стояла толпа народа. Вообще-то,
я сразу увидела подсудимого <…> подсудимый им угрожал,
требовал по своей угрозе 100 рублей денег…»
Свидетельница употребляет плеонизмы (толпа народа, 100
рублей денег), вследствие чего речь «засоряется», мысль
выражается неточно, отсутствуют четкие формулировки.

17.

Виды ошибок в речи юриста
• Употребление разговорно-просторечных слов и выражений
Подсудимый: «Ко мне подошел Горбачев Н.И. и предложил
обокрасть магазин. Мы оба были такими пьяными, что
хотелось выпить еще. Мы пришли к магазину, там никого не
было. Я предложил Горбачеву пойтить домой, но он
отказался. Тогда Горбачев разбил витрину. Я стоял рядом, а
Горбачев таскал из магазина выпивку… »
Эти ошибки придают всему высказыванию комический эффект,
недопустимый при разбирательстве судебных дел, создают
коммуникативный дискомфорт со стороны слушающих.

18.

Виды ошибок в речи юриста
• Употребление иноязычных слов без учёта их значения.
Прокурор: «Вы считаете этот обмен легитимным?» — Свидетель:
«Да, я считаю, что это было выгодно, как в интересах Жакиянова,
так и в интересах компании “Ромат”, и в интересах государства». Прокурор: «Вы не ответили на мой вопрос».
В данной ситуации иноязычное слово «легитимный» употребляется
вместо слова «законный». Однако легитимация — это признание или
подтверждение законности какого-либо права или полномочия. В
нашем случае прокурор не учитывает истинное значение слова
«легитимный», что ведет к непониманию его вопроса свидетелем,
который в свою очередь отвечает так, как он сам понимает значение
неизвестного ему слова. Первые стараются придать своей речи
красоту, вторые — создать впечатление о себе как об образованном
человеке.

19.

Виды ошибок в речи юриста
• Намеренное использование
узкоспециальных терминов
Защитник: «Вы ознакомились с
представлением прокурора? — Обвиняемая:
«Обвинение мне понятно, с ним я полностью
согласна, что значит “представление
прокурора”?»
В данном примере обвиняемая не понимает
термин «представление прокурора» и поэтому
не отвечает на вопрос.

20.

Виды ошибок в речи юриста
• Злоупотребление безличными предложениями
Судья: «Вы обращаетесь о предоставлении ссуды в
размере тридцати тысяч рублей?» — Истец: «Да». -Судья:
«Установлено, что не осуществлено задолженности.
Это так?» — Истец: «Не понимаю».
В этой ситуации смысл реплики судьи не понятен истцу, так
как неясно, что осуществлено, какая это задолженность,
кем было установлено ее неосуществление, в связи с этим в
общении возникает коммуникативная неудача. Вопрос
судьи был бы ясен, если бы предложение было полным:
«Судом установлено, что погашение первой
задолженности по ссуде не было Вами произведено».

21. Заключение

Высшим уровнем культуры речи является речевое мастерство,
заключающее в умении ясно (доходчиво), логично и
убедительно раскрывать мыли, в богатстве словаря и
разнообразии грамматических конструкций.
Юристу приходиться сталкивать с людьми разных профессий и
различного культурного уровня. И в каждом случае
необходимо находить нужный тон и слова, аргументирующие
и грамотно выражающие мысли. Нарушение юристом
языковых норм, может вызвать отрицательную реакцию или
недоверие со стороны слушателей, пропадает уважение к
юристу, появляется неуверенность в его знаниях.
От уровня культуры речи во многом зависит престиж органов
правосудия, выполнение юристом его общественной функции

22. Глоссарий

• АРГУМЕНТ — довод, приводимый в споре или
доказательстве
• ЛОГИЧЕСКАЯ ОШИБКА — ошибка, связанная с
нарушением логической правильности
умозаключений.
• ОБЩЕНИЕ — обмен мнениями людей,
неподдельно заинтересованных в точке зрения
друг друга.
• ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ПРОКУРОРА — это правовой акт
прокурорского надзора об устранении
нарушений закона, причин этих нарушений и
способствовавших им условий

23. Глоссарий

РЕЧЬ — это воплощение, реализация языка; это
конкретное говорение, осуществляемое в звуковой или
письменной форме
СОФИЗМЫ — рассуждение, кажущееся правильным, но
содержащее скрытую логическую ошибку и
придающее ложному утверждению видимость
истинности.
ФУНКЦИЯ СЛОВА — называть предметы, их качества,
действия, состояния, различные явления
действительности
ЭМОЦИОНАЛЬНОЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ— побуждение в
партнере нужных эмоциональных состояний,
приведение его реакций к специфике общения.

24. Литература

Риторика для юристов: Введенская Л.А., Павлова
Л.Г. — М., 2012. С. 61-77

English     РусскийПравила

ВИДЕО ПО ТЕМЕ: Фрагмент речи адвоката в прениях

и насыщенному риторикой живописи построению Н. Г. Устрялова приходит и выросший в дискуссиях либеральных реформ модус судебного процесса, события представлены во взаимосвязи, вскрыты их причины и следствия. как воплощение его характера и взглядов: «Каждое слово Курбского.

Курс русской риторики

1. Понятие судебного красноречия

Прокурора и адвоката, выступающих в судебных прениях, называют судебными ораторами. Это предполагает большую ответственность. Почему? Для ответа на этот вопрос давайте вспомним, кто такой оратор.

Оратор

Слово оратор заимствовано в XVIII в. из латинского языка (лат. orator — от orare — говорить, излагать). Слово многозначное. Первое его значение — «тот, кто произносит речь», «лицо, произносящее речь». В этом значении слово употребляется как термин: прокурор и адвокат, защищая или оспаривая права истца и ответчика в гражданском процессе и поддерживая государственное обвинение или защищая права подсудимого в уголовном процессе, выполняют свою функцию в соответствии с процессуальным положением в судебном разбирательстве. Роль оратора в этом понимании слова сводится к выполнению действий, предусмотренных процессуальным законом: проанализировать, дать правовую оценку.

Не ошибемся, если скажем, что чаще всего человек, произносящий публичную речь по долгу службы, формально, без любви к делу, без уважения к своей профессии, говорит, как правило, невнятно, неуверенно, монотонно, сбивчиво, заученными стандартными фразами, с речевыми ошибками. Речь его засорена пустыми, ненужными словами типа в общем-то, как бы и др. Об ораторских приемах и говорить не приходится. Слушать такую речь скучно. Да и нужна ли она в суде? Выполняет ли она свое назначение? А оратор даже не задумывается, что речь можно произнести иначе, так, чтобы она стала убедительной, чтобы судья прислушался к ней.

Совсем недавно пришлось слушать речь молодого адвоката, который в течение нескольких минут три раза произнес просторечную форму средства. И когда после окончания процесса я объяснила ему его ошибку, он отреагировал смеясь: «А, да, такое со мной случается. А знаете, ораторское искусство сейчас не востребовано».

Говорить чисто, грамотно, красиво — стыдно? Немодно?

Можно оценивать говорящего как хорошего или плохого оратора, умелого или неумелого, скучного. Но важно помнить, что «От некачественной, неубедительной судебной речи страдают не только интересы правосудия, потерпевшего и подсудимого, но и репутация и имидж судебного оратора, особенно адвоката» [143. С. 279].

Но у слова оратор есть еще второе значение: «тот, кто обладает даром произносить речь, красноречием». Это не только говорящий человек, но человек, умеющий говорить перед аудиторией. Он знает, как привлечь внимание слушателей, потому что он мастер; он владеет ораторским искусством; он любит свое дело. Оратор — это человек, глубоко изучивший тему выступления, материалы дела и свободно владеющий ими; человек, который умеет четко и определенно сформулировать тезис выступления, составить рабочий план; человек, который логично, ясно, убедительно излагает материал. «Оратор есть тот, — писал Цицерон, — кто любой вопрос изложит со знанием дела, стройно и изящно, с достоинством при исполнении». Такими ораторами были выдающиеся юристы прошлого. С большим уважением говорил о них В.М. Савицкий: «Задумайтесь, почему мы с благоговением произносим имена старых русских юристов? Почему часто вспоминаем их?» (Из разговора за «круглым столом» в редакции газеты «Неделя»).

Ораторское искусство

Что такое ораторское искусство? Слово «искусство» обозначает «отрасль творческой художественной деятельности» (выделено мною. — Н.И.); «высокая степень умения, мастерства в любой сфере деятельности». Специфической сферой деятельности является ораторское искусство. Это творческая деятельность по подготовке и произнесению публичной речи. Деятельность, основанная на большом упорном труде, в результате которого человек может овладеть умением произносить речь перед аудиторией: говорить логично, доходчиво, увлекательно и убедительно. В теории публичной речи ораторское искусство понимается как комплекс знаний и умений оратора по подготовке и произнесению публичной речи: это умение формулировать тезис и подбирать материал, искусство построения речи и публичного говорения с целью оказать определенное воздействие на слушателей; это умение доказывать и опровергать, умение убеждать; это речевое мастерство.

Одной из разновидностей ораторского искусства является судебное ораторское искусство, которое нередко называют судебным красноречием. Что такое красноречие?

М.В. Ломоносов писал, что «красноречие есть искусство о всякой данной материи красно говорить». Но может ли говорить «красно» прокурор, поддерживающий обвинение в убийстве? Уместна ли красивая, образная речь при изложении результатов судебно-медицинской экспертизы? или, например, при правовой квалификации преступления? при определении меры наказания подсудимому?

М.М. Сперанский определял красноречие как «дар потрясать души». Но как может потрясать души судебный оратор?

А.Ф. Кони различал понятия «красноречие» и «ораторское искусство». Красноречие он понимал как «дар слова, волнующий и увлекающий слушателей красотою формы, яркостью образов и силою метких выражений», т.е. как умение говорить образно, как природное дарование. Ораторское же искусство, по его убеждению, «есть умение говорить грамотно, убедительно».

Слово красноречие В.И. Даль определял как науку «и умение говорить и писать красно, убедительно (выделено мною. — Н.И.) и увлекательно».

Современные словари толкуют его так: «1. Способность, умение говорить красиво, убедительно (выделено мною. — Н.И.); ораторский талант || Искусная речь, построенная на ораторских приемах; ораторское искусство. 2. Наука, изучающая ораторское искусство; риторика».

Значит, красноречие — это умение говорить не только красиво, но и убедительно, это сочетание таланта и определенных знаний и умений.

Судебное красноречие, основное назначение которого — способствовать установлению юридической истины по делу, формированию внутреннего убеждения судей, имеет свою специфику, которая обусловлена нормами процессуального закона и предполагает оценочно-правовой характер речи[3]. Эту специфику охарактеризовал Н.П.Карабчевский: «Судебное красноречие — красноречие особого рода. На него нельзя смотреть лишь с точки зрения эстетики. Вся деятельность судебного оратора — деятельность боевая. Это вечный турнир перед возвышенной и недосягаемой «дамой с повязкой на глазах». Она слышит и считает удары, которые наносят друг другу противники, угадывает и каким орудием они наносятся» [96. С. VI]. Тактика речи, стиль, ораторские приемы и речевые средства у каждого оратора свои, проверенные, отработанные. Одни покоряют судебную аудиторию силою своего вдохновения, как Ф.Н. Плевако, другие — глубиной мысли и ясностью изложения, как А.Ф. Кони. Но каждому судебному оратору важно уметь говорить доступно, грамотно, аргументировано. Это главное.

Возьмите для примера тексты судебных выступлений известных дореволюционных юристов К.К. Арсеньева, М.Ф. Громницкого, — язык их сухой, деловой. Вы не найдете в них ярких выражений, запоминающихся образов. Но речи глубоки по содержанию, аргументированы и убедительны, выводы обоснованы. Мысли излагаются точно, ясно и логично. Поэтому их справедливо считают образцами судебного ораторского искусства.

По нашему убеждению, судебное ораторское искусство можно определить как комплекс знаний и умений юриста по подготовке и произнесению публичной судебной речи сообразно с требованиями закона; как умение построить объективно аргументированное рассуждение, формирующее научно-правовые убеждения; как умение воздействовать на правосознание людей.

Судебное ораторское искусство связано с требованием логичности, убедительности. Доказательность — важнейшая черта рассуждений в судоговорении. Все положения в речи должны быть обоснованы, аргументированы.

«Выяснить, доказать и убедить — вот три взаимосвязанные функции, которые определяют внутреннее содержание судебного красноречия», — отмечал один из исследователей судебной речи[4].

Искусство судебного оратора проявляется в умении четко определить тему спора (тезис, целевую установку), построить судебное выступление так, чтобы привлечь внимание судей и удержать его в продолжение всей речи, в умении полно и объективно проанализировать обстоятельства дела, указать причины преступления или гражданского конфликта, дать глубокий психологический анализ личности подсудимого и потерпевшего, выстроить систему опровержений и доказательств, сделать правильные правовые выводы и убедить в этом судей и аудиторию. Проявляется оно и в умении оказать психологическое воздействие, в умении найти точные языковые средства для выражения мыслей, так как содержательная, ценная мысль нуждается в совершенной форме. Совершенство речи создает в судебной аудитории атмосферу доверия оратору.

Говорить хорошо в суде — это говорить по существу, тщательно, всесторонне и объективно анализируя материалы дела, опираясь на нормы права; говорить доходчиво, логично, убедительно, в соответствии с нормами литературного языка.

Красноречие же как «умение говорить красиво» является составной частью судебного ораторского искусства — эффективным средством эмоционального воздействия. Изобразительно-выразительные средства языка помогают судебному оратору акцентировать внимание суда на тех или иных деталях дела.

Раскрывая картину преступления, оценивая последствия преступления или незаконности сделки, создавая психологическую характеристику подсудимого, судебный оратор тем самым «потрясает души» слушателей. Безусловно, способствуют этому правильно выбранные языковые средства и ораторские приемы. «Судебные речи только тогда способствуют вынесению судом по результатам судебного разбирательства правильного и справедливого решения, когда позиции обвинения и защиты изложены достаточно ярко и убедительно, по всем правилам ораторского искусства» [172. С. 141].

Требования к языку судебной речи в определенные эпохи претерпевают изменения. Если в дореволюционной России судебные ораторы, как правило, не употребляли речевых юридических стандартов, а многие адвокаты говорили с присяжными заседателями, «как говорят писатели с публикой», то в советский период считалось, что «всякие излишества, преследующие цель украшательства речи ради ее внешнего эффекта, могут только повредить делу и помешать достижению цели» [52. С. 15]. Говорить рекомендовалось языком закона. Речь судебных ораторов стала клишированной, стандартизованной. В настоящее время в соответствии с судебными реформами ощущается необходимость яркого, образного судоговорения. Сейчас актуальной становится мысль, высказанная когда-то Н.П.Карабчевским: «От внешней стороны речи требуется художественная цельность и целесообразная законченность» [95. С. 89].

Эта мысль стала особо актуальной в наши дни, когда в судебных прениях ежедневно произносятся однообразные, трафаретные, скучные, не всегда убедительные речи. Современные юристы поднимают вопрос о том, чтобы в суд вернулось «настоящее судебное ораторское искусство, в котором налицо и разумное содержание, и привлекательная изящная форма, когда полезное содержание подается не только убедительно, но и вызывает восхищение» [130. С. 49.]

Мастерство судебного оратора основывается на постоянном упорном, целенаправленном труде. Только частые упражнения и желание добиться мастерства приведут к умению говорить публично. В искусстве судоговорения уметь говорить — значит свободно владеть всеми материалами дела, всеми доказательствами, ощущать форму своей речи, понимать ее значение, знать секреты профессии оратора. Четкое, ясное, безупречно аргументированное изложение своей позиции — важный признак культуры ораторского труда.

Чтобы приобрести умения, чтобы стать хорошим судебным оратором, нужно помнить, что подготовка судебной речи — дело творческое. Для этого необходимо овладеть логикой рассуждения и изложения, методами убеждения, ораторскими приемами, методикой подготовки и произнесения убедительной, воздействующей речи. Всему этому учит риторика, которая определяется как наука об условиях и формах эффективной речевой коммуникации, о многообразных способах убеждения аудитории с помощью речевого воздействия.

Следующая глава >

в январе года в Госдуме комиссии по расследованию причин и обстоятельств не устроила «риторика» коммуниста: «Господин Рашкин говорил о чем немало существенных событий, в том числе судебные разбирательства и Край просто в прямом и переносном смысле слова золотой, люди.

Оглавление:

Культурные предпосылки риторики тоталитаризма в России

История культур неповторима, неотменима и драматична. Речь пойдет о тех сторонах русской культурной жизни, из которых развилась или которыми воспользовалась тоталитарная риторика. Какие из них и насколько характерны для других культур, переживших болезнь тоталитаризма, может показать только сравнительный анализ, который не входит в задачу нашей книги.

1. Доминирование эпидейктического красноречия

§ 1. Красноречие Киевской Руси: традиции и интерпретация

Обращение в книге, посвященной риторике тоталитаризма, к незамутненным источникам древнерусского красноречия может показаться странным. И все же мы должны знать о зарождении традиций русского красноречия, так как советская тоталитарная риторика умело, хотя и бессознательно, использовала их привлекательные качества и еще более умело воспользовалась лакунами русской риторической традиции.

Эти привлекательные качества и лакуны хорошо известны: полнокровное развитие торжественного красноречия, оказавшего влияние на позднейшую художественную литературу, и запоздалое развитие судебного красноречия и, особенно, парламентского красноречия, что не могло не сказаться на культуре полемики.

У истоков русской риторики стоит именно торжественное слово — слово, обращенное к единомышленникам. Это слово поучительное, воспитательное, консолидирующее. При этом в отличие от западноевропейской традиции, тесно связанной с развитой риторической теорией, в восточно-христианском мире теория играла заметно меньшую роль. Данная черта византийской традиции особенно отчетливо проявилась на Руси, где первое сочинение по риторической теории появилось лишь в 1620 году [1] и не было связано с риторической практикой [2]. Долгое отсутствие недекоративной, действенной теории риторики заслуживает особого внимания потому, что им обусловлена исключительная роль риторического образца.

Следует, однако, отметить, что, хотя специальных сочинений по риторике в Древней Руси не было, в состав «Изборника» Святослава 1073 года была включена переводная статья «Об образах» [3] — краткий трактат о тропах, похожий, как и все аналогичные сочинения, восходящие к александрийскому грамматику Трифону [4], на небольшой терминологический словарь. Определенная связь между этим сочинением и тогдашней практикой просматривается [5]. Но на дальнейшее развитие риторических представлений трактат «Об образах» не повлиял, и его терминология, представляющая собой очень своеобразное калькирование греческой, после XI века нигде не встречается.

Риторика осваивалась Киевской Русью практически исключительно через усвоение хрестоматийных текстов, из которых решающее значение имели тексты Иоанна Златоуста (Хризостома), собранные, в частности, в широко распространенном уже в XII веке сборнике «Златоструй» [6]. Из русских авторов, следующих этой традиции, можно назвать митрополита Киевского Иллариона (середина XI века) [7], епископа Новгородского Луку Жидяту (XI век) [8], епископа Туровского Кирилла (XII век) [9], митрополита Киевского Климента Смолятича (XII век) [10]. К ним примыкали авторы сочинений не собственно риторических — великий князь Владимир Всеволодович Мономах (1053–1125) [11], Даниил Заточник (XII или XIII век) [12], епископ Владимирский Серапион (XIII век) [13], анонимный автор «Слова о полку Игореве» и некоторые другие.

Спустя века, тоталитарная риторика не имела никакой внятной теории (о чем еще пойдет речь ниже), но попыталась придать своим текстам характер канонических образцов, которым могли бы следовать рядовые пропагандисты, чему, впрочем, сильно мешала смена политических кампаний. Вопрос о том, в какой мере риторическими образцами служили речи двух главных вождей, будет рассмотрен нами ниже, во второй части.

Красноречие Киевской Руси было исключительно торжественным. Его задачами были обращенность к единомышленникам и посвященным («не к неведущим бо пишем») и расчет на долговременное воздействие. Лучше всего для этих задач подходили амплифицирующее построение, ритмизованная проза и развернутая метафора (притча, или парабола). Первые два свойства вполне «горгианские», третье — чисто христианское. Именно развернутая метафора оставалась в памяти, действуя по принципу зерна, зароненного в душу. Ритмическая речь, полная тождественных и чаще не совсем тождественных повторов (амплификаций), вызывала у слушателей чувство единения, действовала подобно литургии.

Кратко остановимся на этих особенностях речи, проиллюстрировав их «Словом о законе и благодати» митрополита Киевского Иллариона. Это первый памятник русского торжественного красноречия и русской политической риторики вообще [14]. «Слово» было произнесено в 1049 году при освещении храма Софии Киевской, и ему в высокой степени присущи те черты, которые выше отмечались нами как специфические качества торжественного красноречия.

В «Слове о законе и благодати» высказывается важная политическая идея о независимости Руси от Византии и ее равном положении среди других христианских народов, которые так же, как она, добровольно выбрали христианство. Разумеется, никто из слушателей не мог думать иначе. Как же реализовались поименованные выше качества торжественной речи?

Амплифицирующее построение. Для торжественной речи сила довода, его неопровержимая доказательность не главное. Главным ориентиром для оратора является скорее глубина довода, степень его потенциального укоренения в сознании слушателей. Этой целью глубинного воздействия на слушателя и предопределяется так называемое амплифицирующее построение речи. Вот как выглядит амплификация в риторическом обращении Иллариона к Владимиру Крестителю.

«Как уверовал? Как разгорелся ты любовью Христовой? Какой вселился в тебя разум, выше разума земных мудрецов, чтобы Невидимого возлюбить и на небесное подвигнуться? Как взыскал Христа, как предался Ему? Поведай нам, рабам Твоим, поведай, учитель наш! Откуда тебе повеяло благоухание Святого Духа? Откуда испил ты памяти будущей жизни святую чашу?..

Ты стал, о честная глава, нагим — одеждой. Ты стал алчущим — кормитель. Ты стал жаждущей утробе прохладой. Ты стал вдовицам помощник. Ты стал странникам пристанищем. Ты стал бездомным — кровом. Ты стал обиженным заступником, бедным — обогащением».

Текст насыщен риторическими амплификациями, то есть построениями, избыточными с точки зрения узко практической: «Как взыскал Христа, как предался ему?» Завершающая пассаж зевгма вообще избыточна, если на текст смотреть как на сообщение информации. Но если взглянуть на текст как на произведение красноречия, его эмоциональная сила становится очевидной. По преданию, когда Илларион произносил слова, «восстань, о честная глава», слушатели ожидали, что Владимир восстанет из гроба.

Ритмизованный, «нарочитый» характер речи. Приведенный отрывок демонстрирует еще одно свойство речи Иллариона — ее ритмичность.

Ритмичная проза может вызвать ощущение нарочитости речи. Вообще говоря, нарочитой является любая литературная, обработанная речь, т.е. речь культивированная. Но в истории культуры бывали периоды, когда явная нарочитость вызывала раздражение и даже демонстративный отказ от риторичности, как это было свойственно целым риторическим школам (на практике полный отказ от риторичности, конечно, невозможен). Бывали же периоды и жанры, когда именно нарочитая ритмизованность входила в канон.

Пристрастие к развернутым метафорам. Особую роль в торжественном красноречии Древней Руси играют так называемые антаподозисы — комментированные притчи (параболы, развернутые метафоры). Вначале слушателю или читателю сообщается некоторая метафора, а затем каждый образ в ней расшифровывается («виноградник» — жизнь, «хозяин виноградника» — Бог). Мастером таких антаподозисов был упомянутый выше Кирилл Туровский [15], но встречается антаоподозис и у Иллариона.

Основная культурно значимая метафора «Слова» — это персонифицированная антитеза Закона и Благодати. Закон Моисеев уподоблен образу Агари, рабыни Авраама, Благодать Христова — Саре, свободной жене Авраама. Вначале Сара не могла родить, и тогда родила Агарь — несвободная несвободного. Но затем Бог отрешил Сару от бесплодия, и она, сама свободная, родила свободного. Оратор сам же разъясняет смысл метафоры, то есть имеет место антаподозис.

Пристрастие к развернутым метафорам и антаподозисам, безусловно, осталось в культурной памяти. Такой нетерпимый к нарочитости автор, как Лев Толстой, поясняет в «Войне и мире» свои заветные мысли именно с помощью развернутой метафоры. Таково, например, отступление о «дубине народной войны».

Консолидирующий характер русского торжественного красноречия рождает у некоторых исследователей ложное представление об особом идеале отечественной риторики, которая в отличие от агрессивной риторики Запада провозглашает отсутствие конфронтации и совместный поиск истины. Особенно последовательно эти взгляды сформулированы в работах М.К. Михальской, развивающей теорию «русского Сократа» [16].

В теории «русского Сократа» западная, особенно американская, риторическая традиция возводится к софисту Горгию. Любопытно, что горгианские фигуры, о которых шла речь во введении, характерны как раз для торжественного красноречия и в изобилии представлены в древнерусской риторике, например в том же «Слове о законе и благодати». Меньше же всего к ним тяготеет современная американская риторика. Да это и неудивительно. Американская риторика прагматична и потому чрезвычайно чувствительна к возможным контраргументам. Она даже грешит излишним логическим пуризмом.

Подобная рецепция древнерусской традиции сама по себе достаточно показательна. Она демонстрирует глубокую диспропорцию между проповедью и собственно спором — диспропорцию, которой и воспользовалась риторика тоталитаризма.

Если даже современные отечественные теоретики экстраполируют функции проповеди на обычную риторику и, фактически переступая через всю Аристотелеву традицию, зовут назад к Платону, у которого собственно риторика вызывала раздражение, мы можем констатировать, что модель торжественного красноречия очень прочно укрепилась в национальном сознании и легко отождествляется с моделью риторики вообще. На практике такой взгляд не ведет, конечно, ни к какой консолидации, а имеет вполне прогнозируемый результат: спорящие не слышат друг друга. Зато там, где нет спора, но есть проповедь, и слушатель, и говорящий оказываются подготовленными к ней длительной традицией, восходящей к торжественному красноречию и поддержанной нравственной проповедью русской классической литературы. Что же касается спорящих, то в их распоряжении на момент становления тоталитарной риторики были очень краткий опыт парламентаризма, немного более длительный, но не превышающий полвека опыт судебной риторики, некоторый опыт научной полемики и — пожалуй, главное — литературной критики. Причем все названные виды полемики обнаруживают явную зависимость от современной им русской художественной литературы.

§ 2. Опыт тотальности в XVI веке

В XVI веке в русском красноречии возникает новое явление — зачатки полемики и намечаются первые возможности выхода за пределы эпидейктизма. Речь идет о внутрицерковном споре иосифлян и нестяжателей [17], а также о ставшей знаменитой переписке Ивана Грозного с князем Андреем Курбским [18]. В сложившейся уникальной ситуации, когда царь не мог непосредственно расправиться со своим оппонентом, ему пришлось его опровергать. При этом наметилась и стратегия риторической рефутации: подхватывание «чужого слова» и перетолковывание его по-своему, чаще всего насмешливое. Позже этой стратегии будут придерживаться все персонажи Достоевского и сам автор, что Михаил Бахтин, по-видимому, переоценивая консолидирующие достоинства такой риторики, называл полифонией [19].

Но в шестнадцатом же веке опробуется новая стратегия политической риторики, напоминающая тоталитарные замашки позднейшего времени. В этой стратегии монологизм государственной речи опирается не столько на красоту духовного витийства, как это было в киевский период, сколько на меры ограничительного характера.

В XVI веке предпринимается дотоле небывалая по своему размаху попытка государственной регламентации духовной и интеллектуальной жизни. Появляются монументальные тексты, такие как «Домострой», «Степенная книга», «Стоглав», охватывающие все сферы человеческой жизни и ограничивающие самый круг чтения русского человека.

В истории литературы эти явления объединены академиком Д.С. Лихачевым под именем «второго монументализма» [20]. Под первым монументализмом подразумевается литературный стиль «монументального историзма» — русский аналог романского стиля, для которого был характерен показ жизни человека в широкой исторической перспективе (имелась в виду прежде всего священная история). Например, даты в летописях давались от сотворения мира, история самой Руси начиналась с разделения Ноем земель между сыновьями и т.п.

Монументальный историзм был прямым следствием усвоения христианской идеологии и не носил в себе никаких черт вмешательства сверху, со стороны государственной власти. Иным был второй монументализм, сменивший, по мысли Д.С. Лихачева, русское Предвозрождение, которое именно из-за этой смены не перешло в Возрождение, как это случилось в Европе. Все это, однако, историко-литературное прочтение культурной ситуации. Попробуем осмыслить ее в терминах политической риторики, риторики власти.

Новая, теперь уже царская власть нуждалась в новой концептуализации действительности. Идея симфонии светской и духовной власти покоилась на том основании, что три ипостаси служения Христа — Царь, Первосвященник и Пророк — не должны объединяться земной властью в одном лице. Однако Иван Грозный попытался сосредоточить в фигуре царя все три рода могущества — могущество властелина, идеолога и вождя (аналога пророка). Позже эта формула повторится: Сталин был отцом (царем), вождем и учителем.

Идеолог на троне — это либо первосвященник, либо глава светского государства. Но быть первосвященником при живом патриархе невозможно. Поэтому политика Ивана Грозного при всей ее жестокости была все же половинчатой: официально стать во главе Церкви он не мог, но не был он и идеологом светского государства. В двойственности этого положения кроется причина создания опричнины — чего-то среднего между монашеским орденом и Чрезвычайной Комиссией большевиков, с которой опричнину роднит та же логика «чрезвычайности», «особости» этой организации («опричь» означает «кроме»; презрительное именование опричников — «кромешники»).

Если в эпоху Владимира Крестителя происходило усвоение Русью христианства и христианские понятия были «трансплантированы» (термин академика Лихачева) в русскую культуру, то в эпоху Ивана Грозного сама картина мира создавалась и кодифицировалась уже непосредственно на русской почве, а не адаптировалась к ней, как раньше, ибо точных образцов своего замысла Грозному позаимствовать было неоткуда.

И для первого, и для второго «монументализма» характерна тесная связь с религией и Церковью. Если позже Петр и Екатерина будут строить светское государство и им, естественно, потребуется переосмысление многих элементов государственной жизни, если еще позже большевики будут создавать свой «монументализм» почти на пустом месте, то Московская Русь XVI века не могла позволить себе столь радикального разрыва с традициями прошлого. И тем не менее вмешательство в естественный ход ментальной жизни было чрезвычайно масштабным. Иван Грозный, который с высоты сегодняшнего дня может показаться чуть ли не традиционалистом, в действительности был политическим авангардистом. Дело историков — задаваться вопросами о причинах и оправданности такого вмешательства. Мы же сосредоточим внимание на том, что в царствование Ивана Грозного впервые в истории России была опробована новая риторическая стратегия.

Эта стратегия предполагала сознательное изменение парадигмы культуры, причем с опорой не на готовые формы, а на создание этих форм на собственной национальной почве. И христианизация, и петровские реформы имели гораздо больший масштаб, но они в сильной степени опирались на заимствование, при Грозном же началось перетолковывание того, что было в русской истории. Сочинение истории усилиями «Министерства правды», если вспомнить Оруэлла, впервые в России было применено именно при Грозном. С этой точки зрения замысел Грозного-идеолога можно охарактеризовать как чрезвычайно дерзкий. Неслучайно же и христианизация, и петровские реформы были гораздо успешнее и не привели к скорому разрыву преемственности. Петровские начинания, активно критикуемые в XIX веке, были пересмотрены лишь в 1917 году. Институт православной церкви стоит до сих пор. Но династия Ивана Калиты пресеклась вскоре после смерти Ивана Грозного, наступило Смутное время, произошел церковный раскол, сам «второй монументализм» с его жесткой регламентацией сменился своей полной противоположностью.

Как же реализовывалась новая стратегия?

Одной из ее реализаций стал знаменитый «Домострой» [21]. «Книга, глаголемая Домострой, имеет в себе вещи зело полезны, поучение и наказание всякому христианину — мужу, и жены, и чадом, и рабом, и рабынем» — таково полное название Домостроя. В книге содержатся не только указания, как делать соленья и экономно вести хозяйство, как вести огород и стирать, но и как обращаться с женой и детьми и даже, «како христианам веровати во святую Троицу». «Домострой», таким образом, регламентирует не только хозяйственно-бытовую, но и религиозно-церковную и, что особенно показательно, частно-семейную сторону жизни. Отсюда и главы «О праведном житии» и «О неправедном житии», где дается собирательный портрет двух образов жизни. При этом никаких особенных эпидейктических красот и «сладости учения книжного» в «Домострое» не содержится.

В роли другого регламентатора жизни русского человека выступали «Великие Минеи Четии» — свод древнерусских и переводных житийных и риторических (учительных) текстов, разделенный на двенадцать книг-миней, т.е. книг, предназначенных для месячного чтения. По замыслу митрополита Макария, «Великие Минеи Четии» [22] должны были представлять собой свод всех необходимых для чтения книг — иными словами, годовой круг чтения на каждый день.

Регламентатором исторического пространства была и «Степенная книга» [23] — крупнейшее историческое сочинение XVI века. Автором-составителем «Степенной книги» предположительно является митрополит Афанасий. Основным ее историческим источником стала Никоновская летопись, однако все исторические сведения были подвергнуты редактированию и переработке. Смысл редакции — приведение истории в соответствие с идеологией московского самодержавия. Именно с XVI века русская история становится, как не раз отмечалось исследователями, генеалогически единой цепью святых московских государей и их предков. Со времен Ивана Грозного история подвергается редактированию, в результате которого наряду с фактами в ней начинает фигурировать вымысел, вызванный к жизни конъюнктурными целями.

§ 3. Опыт культа личности царей в XVIII веке

Всегда сильное в русском красноречии эпидейктическое начало получает в XVIII веке функциональное оправдание и завоевывает вершины политической риторики — риторики власти. Исследователь русской риторики Рената Лахманн пишет об этом периоде: «Значителен выход эпидейктического жанра со всеми его подвидами из узких школьных рамок в общественно-городское пространство. Он поддерживает собой риторизацию придворно-городского общества и служит продолжением ритуализации вербальных форм поведения, начавшейся при дворе Алексея Михайловича и достигшей вершины в образованных кругах Петербурга и Москвы XVIII в.» [24].

Эпидейктическое начало оказывается политически востребованным по двум причинам: оно прославляет новые государственные начинания и само является одним из таких начинаний, а именно, служит целям регламентации словесной жизни, упорядочиванию коммуникативного пространства, что повышает управляемость государством.

Новая волна эпидейктизма уводит риторику назад от развившегося уже в «бунташный» XVII век полемического начала, так как подменяет аргументацию оценочностью. В XX веке процесс внедрения этой оценочности будет грубо, но точно назван «промыванием мозгов». Однако эпидейктическую риторику никогда не следует оценивать только с одной, негативной стороны, перечисляя то, чего в ней нет: не надо аргументировать, не требуется спорить, незачем искать серьезные доводы и отводить контрдоводы. Кроме минусов, у эпидейктического красноречия XVIII века есть и свои плюсы — это поименованный запас инструментов риторики. Оценочная, торжественная риторика остро нуждается в топике, в расширении каталога общих мест, символов. При этом наличие риторической теории служит ограничителем для развития манипулирования, освещая рефлексией механизмы красноречия. В XVIII веке торжественная риторика требовала от оратора обширной образованности, знания риторической теории. Требовалось умение использовать церковную символику в совершенно новом контексте, определяемом светскими началами. Требовалось не просто владеть античной символикой, но и мастерски ее употреблять, учитывая то обстоятельство, что она вызывает у слушателей и читателей, прекрасно знающих житийную литературу, стойкие ассоциации с язычеством. В этом смысле у риторики XVIII столетия большие преимущества по сравнению с изоляционистской культурной политикой Грозного.

Что и как прославляли панегирики XVIII века? Восхваление побед российского оружия и нового государственного курса неизбежно вызывало к жизни культ царя — главы нации и государства. Определяя панегирик, Михайло Ломоносов пишет: «Панегирик есть слово похвальное высокия особы, места или действия достохвального. В похвале высокия особы предлагаются похвальные жизненные свойства, которые она имеет».

Этот культ царей, коснувшийся главным образом личностей Петра, Елизаветы и Екатерины, не укладывался в относительно скромные рамки обычного выражения показных или искренних «верноподданнических» чувств, что было характерно для XIX века. Отличалось это и от известной нам по временам Киевской и Московской Руси «славы» князю или царю, хотя бы в силу светского характера новой императорской власти и ярко выраженного личностного, авторского начала в самом славословии. Даже в сравнении с ближайшими по времени к интересующему нас периоду образцами хвалебного слова монарху панегирик XVIII века выглядит иначе.

Общий контекст, а не только масштаб, сближает культ царствующих особ XVIII века с культом личности советских вождей — Ленина и Сталина (но не Хрущева или Брежнева!). И все же, хотя бы потому, что параллели между панегирической риторикой XVIII века и риторикой сталинского времени напрашиваются сами собой, следует подчеркнуть то, что является существенно различным.

Культ личности царей был частью новой политики и существеннейшей частью новой риторики. Распоряжаясь о памятнике в ознаменование полтавской победы, Петр I пишет: «Пред церковию сделать пирамиду каменную с изображением персоны нашей в совершенном возрасте [в полный рост] на коне, вылитую из меди желтой, и под нею бой самым добрым художеством» [25].

В культе Петра еще при его жизни сложились некие стереотипы, задающие положительный идеал царя определенного типа, а именно царя-реформатора, разностороннего человека и «работника» на троне.

Знаменитый проповедник того времени Стефан Яворский поражается эрудиции Петра, который «все свое житие в воинских делах изнуряет», но при этом, «вопроси его в чем-нибудь от писаний божественных, даст ответ изрядный; правило соборов вселенских, — он тое наизусть умеет. Дай ему какую-нибудь материю философскую, так изрядно о ней станет глаголати, будто истинный ученик самого философов начальника Платона. Дай ему какую-нибудь материю богословскую, так изрядно в ней станет, будто истинный ученик Григория Богослова. Математика, арифметика, геометрия, космография у него наизусть».

Такое как бы надкнижное знание дается только святым. Стефан Яворский даже осторожно уподобляет Петра самому Христу. Позже именно такое сверхчеловеческое всеведение и неправдоподобная универсальность будут приписываться советским вождям. Сходным образом поражается всеведению и разносторонности Ленина Горький в своем очерке о нем. Всеведение — один из атрибутов культа Сталина. В культе Петра это, однако, скорее не всеведение, а именно универсализм. Феофан Прокопович пишет о Петре: «купно и скипетр, и меч, и древодельные орудия носит, не урод телом, но дивен делом, многоручный нарещися достоин». В последней характеристике можно уловить с опозданием пришедшее на Русь влияние ренессансного идеала гармоничной человеческой личности. Вспомним хрестоматийно известную пушкинскую характеристику Петра:

То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник…

Те же качества «работника» на троне подчеркивает в Петре и Ломоносов:

Рожденны к скипетру простер в работу руки.

У Гавриила Бужинского царь не щадит себя в трудах и подвигах, «в мороз и зной, в путешествии и мореплавании». Сам Петр перед полтавской битвой говорит: «А о Петре ведайте, что жизнь ему не дорога, была бы жива Россия». Царь беззаветно верен своему делу, служит своей стране, печется о государственной пользе.

Исследователь образа царя в русском театральном искусстве отмечает: «Стремление нарисовать образ идеального правителя налицо уже в первых пьесах русского театра. Это могущественный, обладающий несметными богатствами и огромной военной силой победитель всех врагов» [26]. Тот же исследователь констатирует и характер эволюции царского образа: «Приблизительно со второй четверти XVIII в. образ идеального правителя существенно трансформируется, и место “земного бога” начинает занимать “отец отечества”, хотя наделенный по-прежнему всей полнотой власти» [27]. Сказанное справедливо прежде в отношении образа Петра.

Петра сравнивали и с Владимиром Крестителем, и с библейскими персонажами. Обыгрывалось, конечно, и имя государя, и этимология этого имени — «камень», хорошо известная в связи с именем апостола. Прокопович называет Петра тезоименным апостолу и «не всуе имя сие имевшим», «каменю подобным». Сходным образом (но, естественно, с поправкой на иные идейно-художественные ориентиры) в советские времена обыгрывалось имя Сталина, связанное со сталью [28].

Развернутые сравнения с библейскими и историческими персонажами мы находим в знаменитом «Слове на погребение всепресветлейшаго державнейшего Петра Великого», произнесенном Феофаном Прокоповичем. Для Феофана Петр — это новый Самсон, одаряющий российскую державу своей невиданной силой, первый в России Яфет, свершивший неслыханное от века дело — «строение и плавание корабельное», новый Моисей по величию своего законодательства, новый Соломон по своей божественной мудрости, новый Давид и Константин Философ по своим церковным деяниям.

Вообще «Слово» признается вершиной панегирической риторики XVIII века. Вот его начало:

«Что се есть? До чего мы дожили, о россияне? Что мы видим? Что делаем? Петра Великаго погребаем. Не мечтание ли се, не сонное ли нам привидение? Ох, как истинная печаль! Ох, как известное наше злоключение!»

Заканчивается «Слово» на мажорной ноте:

«Но, о Россие, видя кто и каковый тебя оставил, виждь и какову оставил тебе».

В «Слове» Прокоповича впервые появляется формула, вошедшая впоследствии в советский канон прощания с вождем и известная нам в редакции «Ленин умер, но дело его живет». В советской поэзии этот канон заявил о себе уже в поэме Маяковского «Владимир Ильич Ленин», применялся он и в связи со смертью другого вождя — Сталина. В другом «слове» Прокоповича, посвященном памяти Петра, встречаем:

«Скорбим и сетуем, но не яко окаменении; плачемся и рыдаем, но не яко отчаянии; тужим от горести сердца, но не яко немии и чувств лишившихся».

Появление этого «но» объясняется тем, что гражданская скорбь по Петру умеряется величием тех дел, которые царь совершил для России и своих соотечественников.

Похвала князю, даже содержащая сходную мысль похвала крестившему Русь Владимиру из «Слова о законе и благодати», строились все же по-другому. «Дело» Петра или вождей не было связано с верой, а если и было, то с верой иной — имперско-гражданской или коммунистической. Прокопович славит не крестителя, а идеолога.

В этом плане интересно сопоставить похвалу Владимиру из «Слова о законе и благодати» митрополита Иллариона с похвалой Петру из речи, поднесенной царю канцлером Головкиным по случаю провозглашения российского самодержца императором. В адресе Головкина сказано:

«Единыя вашими неусыпными трудами и руковожделениями мы, ваши верни подданные, из тьмы неведения на феатр славы всего света, и тако рещи, из небытия в бытие произведены и во общество политичных народов присовокуплении».

Владимир приобщил Русь к миру христианских народов, где она заняла достойное место, — такова мысль Иллариона, автора «Слова». Петр же вводит Русь в общество «политических народов», т.е. народов с развитыми государственными институтами, в сегодняшней терминологии, в круг цивилизованных государств (мысль, вплотную подводящая нас к теме светского государства).

Культ Петра продолжал существовать и после смерти императора. Он закрепляется уже Прокоповичем в «Слове на похвалу блаженныя и вечнодостойныя памяти Петра Великого», содержащем обращение к продолжательнице дела Петра — Екатерине I. «Слово» представляет собой образец панегирической риторики, мало чем уступающий речи, произнесенной тем же Феофаном Прокоповичем при погребении Петра. При отсутствии напыщенности и ложной многозначительности, тяжеловесности барочного «остроумия», оно насыщено риторическими вопросами и горгианскими фигурами: антитезами, равенством частей периода. Вот как говорит оратор о заграничных поездках Петра:

«Жалостно было отлучиться отечеству и дому, матери своей благоутробнейшей и любезнейшей фамилии — отлучился. Тяжело было поднять на тело юношеское неспокойства и безгодия — поднял. Трудно было перебить завистныя препятствия, ово тайная и лестная, ово же и явная, — перебил. Так охотно избегал от отечества ради отечества, как бы другой уходил из плена и неволи; так к трудам спешил, как бы другой к царствованию; и так весело в деле корабелном и прочих вышеупомянутых учениях трудился, как весело никто не сидит и на брачном пировании; даже получил, чего желал, даже иный от себе, даже сам от себе лучший возвратился».

В послепетровскую эпоху культовое восхваление царей набирает силу. Вот отрывок из оды А.П. Сумарокова, превозносящей Елизавету:

О! дерзка мысль, куды взлетаешь,
Куды возносишь пленный ум?
Елисавет изображаешь.
Ея дел славных громкий шум
Гремит во всех концах вселенны,
И тщетно мысли восхищены.
Известны уж ея хвалы,
Уже и горы возвещают
Дела, что небеса пронзают,
Леса и гордые валы.

А вот начало оды Ломоносова, славящей ту же царицу:

Щедрот источник, Ангел мира,
Богиня радостных сердец,
На Коей, как заря, порфира,
Как солнце тяжких дней венец;
О мыслей наших Рай прекрасный,
Небес безмрачных образ ясный,
Где видим кроткую весну
В лице, в устах, в очах и нраве!
Возможно ль при твоей державе
В Европе страшну зреть войну?

При Екатерине славословия достигли своего апогея. Екатерина и была, и слыла просвещенной царицей, что позволяло образованным людям ее времени превозносить в ней прежде всего именно это качество — образованный ум. В ходу было сравнение императрицы с Минервой. По словам поэта Хераскова, «Петр россам дал тела, Екатерина душу».

Впоследствии культ царей закрепляется за царями XVIII века. Новых царей таким образом не славят, славится власть как таковая, а самодержец — как ее живое воплощение. Угасание культа царей к концу правления династии Романовых налицо. Существует французская карикатура, на которой изображен маленький Николай и рядом огромная фигура Льва Толстого.

Русская литература играла в XIX и начале XX века колоссальную роль в российской жизни. То, что Петр и Екатерина удостоились похвалы русских писателей, властителей дум, прокладывало водораздел между этими государями, особенно, конечно, Петром, и новыми царями, по отношению к которым властители дум были настроены скорее враждебно. Идея Достоевского о единении царя с народом своим или утопические мечты о православном царе то ли в духе сказочного Берендея, то ли в варяжском духе (как у А.К. Толстого в стихотворении «Колокольчики мои») никак не связывались с персонами царствующих особ.

По-видимому, главное отличие славословий XVIII века от славословий в адрес Сталина и Ленина состоит в том, что в первых присутствовал налет литературной условности, что в свою очередь объяснялось наличием живой риторической традиции и риторической теории. При всем гротеске похвал советскому вождю, как это имеет, например, место в «Кантате о Сталине» Михаила Исаковского, момент специальной «литературности» в этих похвалах отсутствует. Для сравнения можно обратиться к пародии на оду Марка Тарловского, сочиненной с риском для жизни в 1945 году и приводимой Михаилом Гаспаровым в его «Записях и выписках» [29]. Вот начало этой «Оды на победу»:

Лениноравный маршал Сталин!
Се твой превыспренний глагол
Мы емлем в шелестах читален,
Во пчельной сутолоке школ,
Под сводами исповедален,
Сквозь волны, что колеблет мол…
Се — глас, в явлениях Вселенной
За грани сущего продленный.

Мифологическое сознание не уживается с рефлексией. В этом смысле риторическая рефлексия XVIII столетия ограничивала культ личности царей, обнаруживала некую литературность, условность этого культа, как обнаруживает эту же условность приведенная пародия на советские оды.

§ 4. Литературоцентризм и риторика

Русский девятнадцатый век был литературоцентричным, и судьба риторики определялась путями русской литературы. Литература воплотила в себе самые сильные стороны длительной эпидейктической традиции: сочетание нравственной проповеди с красотой речи. Но это только самая общая линия. В отношении литературы должны быть рассмотрены три проблемы.

Первая — это увлечение реализмом с вытекающим отсюда крайне негативным отношением к риторике и риторическому мышлению.

Вторая — ориентация на опыт литературы всех новых форм полемики: судебной, парламентской и даже научной. При этом любовь литературы и судебного красноречия не была взаимной. Судебные ораторы, а позже и парламентские ораторы либерального толка ориентировались на общие места и отдельные приемы художественной литературы, многие судебные ораторы сами были критиками и литераторами, правда, не первого ряда. Зато большие писатели предпочитали рисовать на них карикатуры, критикуя демократические институты с позиции религиозной нравственности или естественности, в чем также проявлялась неприязнь писателей-реалистов к риторике.

Третья и фатальная проблема заключалась в том, что в литературе и критике обнаружилось утилитарное направление, которое порвало с сильными сторонами эпидейктизма (поэтичностью и возвышенностью), но не с его слабой стороной — монологизмом. Так совершилось движение от красоты торжественного монологического слова к мелочному кружковому догматизму, откуда был один шаг до риторики большевиков. Эта проблема также была связана с путями художественного реализма.

В этом параграфе мы остановимся на художественном реализме, стимулировавшем недоверие к риторике. В других разделах мы рассмотрим две следующие проблемы.

Девятнадцатый век был веком глубокого кризиса «школьной» риторики. Престиж риторического образования и риторической науки в середине века начинает заметно падать, и к концу века от него ничего не остается. Реалистическая поэтика сформировалась в борьбе с «риторизмом», являясь завершением давнего процесса, который в последнее время получил в науке наименование «демонтажа красноречия» [30]. Суть этого процесса заключается в том, что риторика стала восприниматься как преграда, стоящая между жизнью и «правдивым» ее воспроизведением, как искусственная словесная среда, сформированная жестким диктатом устаревших правил. Идеалом новых художников слова становится безыскусное выражение, минующее «опосредование» — «риторические украшения». Авторы этого времени сознательно пытаются избавиться от специальных средств украшения речи, «демонтируют» риторическую структуру. Разумеется, это тоже риторика, разумеется, «демонтировать» приемы убеждения и невозможно, и ненужно, а вне литературы просто опасно. В действительности во второй половине XIX века происходит обыкновенная трансформация риторических средств: одни приемы сменяются другими. Старые приемы воспринимаются как искусственные украшения речи, новые просто не осознаются как приемы и получают статус «безыскусственных» и «антириторичных» [31]. Совершается бегство именно от «школьной» риторики, а не от риторики вообще. Однако, если принимать в расчет самосознание людей рассматриваемой эпохи, иными словами, ее культурную саморефлексию, следует признать, что это самосознание и эта саморефлексия были антириторичными. И если это имело положительные плоды на почве художественной, то на почве гражданской это создавало предпосылки для тоталитарной риторики.

Антириторизм — это всегда и антирационализм, а логофобия, учитывая всю предысторию русской культуры, в которой она имелась в количествах избыточных, была чрезвычайно опасной и кратчайшим путем вела в объятья будущих манипуляторов. Правда, появись эти манипуляторы в среде тогдашних образованных людей, их провал был бы неизбежен: дворянские литераторы культивировали хороший вкус, и эстетический критерий выступал компенсатором по отношению к поруганной логике [32].

Классическим примером отрицательной оценки риторики авторитетными авторами XIX века стала рецензия В.Г. Белинского на «Общую риторику» Н.Ф. Кошанского. Блестяще образованный преподаватель Царскосельского лицея (с 1811-го по 1828 год), автор переиздававшихся несколько раз латинской и русской грамматик, профессор Н.Ф. Кошанский написал вполне отвечающий требованиям своего времени учебник риторики, выдержавший, кстати сказать, десять изданий [33]. Вот что пишет об этом учебнике и о риторике вообще «неистовый Виссарион», замечательный публицист, несомненно обладавший незаурядным ораторским талантом: «…риторика получила свое начало у древних… Ее сделали самым важным и необходимым искусством, ибо она отворяла двери к власти и начальствованию… Удивительно ли, что все и каждый хотели быть ораторами, хотели иметь влияние на толпу посредством искусства красно говорить?.. Поэтому изучили речи великих ораторов и дошли до открытия тропов и фигур. Оратор сильно поколебал толпу могучим словом, выраженным в фигуре вопрошения, — и вот могучее чувство отброшено в сторону, а фигуру вопрошения приняли к сведению… Ученикам задают тропы и фигуры. Не значит ли это задавать им работу быть вдохновенным и страстным?.. Итак, какую же пользу приносит риторика? Не только общей риторики, даже теории красноречия (как науки красноречия) не может быть» [34].

Обратим внимание на эту особо отмеченную Белинским связь риторики с «властью и начальствованием», что в устах великого критика и применительно к российской действительности означало связь с официозом и считалось предосудительным. А вот что пишет Белинский о названии «натуральная школа», которым противники реализма обозначили новое направление русской литературы: «Булгарин очень основательно прозвал новою натуральную школу, в отличие от старой реторической, или не натуральной, то есть искусственной, другими словами — ложной школы» [35].

В своем понимании риторики Белинский не был одинок: в знаменитом «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимира Даля ритор определяется как «искусственно-изящный писатель», а риторические фигуры — как «искусственные украшения речи, приведенные в правила» [36].

Риторическая теория была явно не в моде и не в чести у реалистов, хотя на практике их культурный проект «изображения жизни в формах самой жизни» без посредства риторических приемов оказался языковой утопией. Пушкин, учившийся у Кошанского и холодно относившийся к нему как к литературному староверу, прекрасно усвоил, однако, уроки его риторики и, по наблюдению академика В.В. Виноградова, использовал их в выработке своей прозаической манеры [37]. Ораторский стиль Лермонтова вошел в историю русского языка [38]. Гоголь вернул к жизни наиболее архаичные традиции русского красноречия. Толстой глубоко развил одну из давних тенденций русской риторики (ее можно назвать аввакумовской), создав свою неповторимую стилистическую манеру. Примеров можно приводить множество. Гораздо существеннее другое.

Существенно то, что сами авторы, оказавшие такое мощное воздействие на русское слово, не доверяли школьной риторике и отказывались от риторической рефлексии. Они осмысливали риторические явления не в терминах риторики. В этом их отношение к риторике было похоже на их же отношение к власти и ее институтам. Революционная борьба с риторикой во имя «естественности» и «народности» была полным аналогом, и даже больше, чем аналогом, — частью идеологической борьбы во имя тех же идеалов.

Исключение среди авторов второй и последней трети XIX века (в первой трети эти тенденции еще не набрали должной силы) был, пожалуй, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Щедрин интересовался риторикой по двум причинам. Во-первых, он сам строил свои удивительные тексты больше по законам риторики, чем по законам очеркистской литературы, в жанре которой, казалось бы, работал (в XIX веке этот жанр назывался физиологическим очерком). Во-вторых, риторика власти была предметом его специального художественно-риторического анализа. В своей сатире Щедрин постоянно воспроизводит доводы власти, не просто возражая на них, но и препарируя их. При этом он искусно пародирует официоз, изнутри показывая особенности его речемыслительных стратегий. Последнее как нельзя больше доказывает, что язык Щедрина уж никак нельзя назвать простым и естественным.

Между тем теоретическая риторика второй половины XIX века делала определенные успехи, и когда реформы Александра II вызвали к жизни потребность не в революционно-ниспровергательной, а в государственно-созидательной риторике, именно теоретическая риторика совместно с художественным опытом писателей реалистического направления помогла в становлении сначала судебного, а затем и парламентского красноречия [39].

Если «демонтаж красноречия» находит аналогию в идеологической борьбе интеллигенции с институтами власти, то действия риторов-теоретиков вполне сопоставимы с действиями самой власти, осознающей задачу реформирования, но испытывающей серьезные колебания и затруднения.

Аналогия между государственной деятельностью и деятельностью по созданию школьной риторики отчасти подтверждается перипетиями в судьбах самих персоналий — нередко судьбах людей государственных и академических одновременно. Неслучайно знаменитый государственный деятель и реформатор М.М. Сперанский еще в ранней молодости написал трактат «Правила высшего красноречия» (1792), а профессор немецкого происхождения Л.Г. Якоб, разрабатывающий теорию словесности, был членом комиссии по подготовке русского уголовного кодекса и законодательной комиссии в Министерстве финансов. Доктор словесности А.Г. Глаголев, автор «Умозрительных и опытных оснований словесности», занимал должность начальника отделения по делам римско-католического и армянского исповеданий. И даже среди опальных профессоров не все были чужды государственной деятельности: автор «Теории красноречия для всех родов прозаических сочинений» А.И. Галич был уволен из Петербургского университета за революционные замыслы, якобы проявившиеся в его «Истории философских систем», однако после увольнения он занимал должность начальника архива при провиантском департаменте.

Наибольшим авторитетом в XIX столетии пользовалось, пожалуй, сочинение профессора А.Ф. Мерзлякова «Краткая риторика, или Правила, относящиеся ко всем родам произведений прозаических». Заметим, кстати, что студентами Мерзлякова были Лермонтов и Тютчев. Своеобразным этапом развития риторического учения стали и труды профессора Ришельевского лицея в Одессе К.П. Зеленецкого [40].

Риторическая теория развивалась в сторону общей теории прозаической речи, что окончательно оформилось в семидесятые годы позапрошлого века, когда появились учебники А.А. Сосницкого, В.А. Яковлева, К.В. Ельницкого [41]. В теории словесности произошли свои реформы.

Таким образом, хотя развитие риторики продолжалось, а потребность в ней в связи с государственным реформированием росла, общественный авторитет риторической науки неуклонно падал, особенно в глазах молодого поколения. Падение интереса к риторике имело дурные последствия: значимые для общества риторические явления подвергались нериторическому анализу, убеждающая речь осмысливалась не как убеждающая, а как правдивая или лживая. В ходу было даже старое «аввакумовская» рассуждение: критика риторики с позиции простодушного правдолюба, за которой прятались образованные авторы, выставляя впереди себя мужика Марея и Платона Каратаева.

Это блокировало возможность конструктивной критики и объективного разбора доводов оппонентов. Закладывались основы той «ценностной» культуры спора, при которой достижение компромисса весьма проблематично. В перспективе это ведет к образованию отдельных партий, спор между которыми практически невозможен: он сводится к взаимным инвективам. Это, в свою очередь, рано или поздно приводит к деградации доводов («был бы за нас, а как говорит и доказывает, неважно»), а с нею и к деградации идей. Другой и тоже социально небезопасный путь — апелляция партий к третьей силе через голову своих оппонентов.

 

2. «Новые люди»: от эпидейктизма к догматике, от догматики к пафосу

§ 1. Редукция художественности и ее следствия

Если у торжественного красноречия отнять красоту, а затем и самую торжественность, возвышенность [42], оно превратится в красноречие учительное, а затем и в простой повтор затверженных аксиом, догм. Такая догматика может собирать лишь единомышленников, которые будут то объединяться, то размежевываться, перетасовывая и группируя эти догмы. Это будет что-то вроде кастинга постулатов. С точки зрения внешнего по отношению к кругу догматиков человека эта риторика будет казаться совершенно беспомощной и удивительно неуклюжей. И трудно будет такому человеку представить, что он присутствует при зарождении тоталитарной риторики, которой предстоит заворожить миллионы людей, затем надорваться и бесславно окончиться, отставив после себя большие нравственные и даже умственные разрушения.

Меж тем в зародыше тоталитарная риторика выглядела именно так. Длительная эпидейктическая традиция, укрепленная успехами художественной литературы и мало потревоженная нуждами совещательного и судебного красноречия, учила проповедовать, а не спорить. Подобно Платону, автору диалогов, писатели были хозяевами своих текстов и могли делать с персонажами то, что захотят. И подобно тому, как Платон был сердит на риторику софистов и думал заменить ее своей диалектикой, писатели-реалисты были сердиты на риторику как таковую и думали заменить ее высшим нравственно-художественным судом. Только в отличие от Платона они были настроены против любых проявлений рационализма, сделав еще один шаг к авторскому своеволию. Однако, пока этот суд был художественным, оставался важный, чуть не единственной у русской мысли критерий правды. Красота была объективным аргументом, который, как всякий настоящий аргумент, надо было подтверждать своим талантом, который, как настоящий аргумент, мог убедить или не убедить. Вторым для литературы якорем была христианская этика в ее гуманистической редакции. Этих двух опор вполне хватало не только для нужд самой литературы, создавшей именно в это время вершинные произведения, но в значительной степени и для общественных нужд.

Однако с приходом «новых людей» и воцарением «реальной критики» красота перестала спасать мир. Происходит редукция художественности, на первое место выдвигается «прогрессивное содержание». При этом, хотя и провозглашалась рациональность, а пушкинское направление обвинялось в легковесности и отсутствии ума, «прогрессизм содержания» отнюдь не доказывался аргументами, а был просто провозглашением определенных ценностных догм. Вместо доказательств, и это уже предвосхищение будущей манипулятивной риторики, использовались некие словесные формулы, выросшие из политических намеков. Формулы эти вначале были порождены цензурными соображениями.

Итак, в формировании догматического языка сыграла определенную роль и власть, правда, помимо своей воли. Именно цензурные запреты стимулировали язык намеков. Такими намеками были выражения «надо дело делать», «надо думать» [43]. Вместо того чтобы в открытой форме обосновывать необходимость революционных преобразований, приводя аргументы, создается язык намеков — прообраз идеологических формул советской риторики. Возникают и метафоры-символы.

В целом реалистическое направление было чуждо метафорической стратегии. И если у Льва Толстого встречались метафоры, то это были тяжеловесные антаподозисы в духе средневековой проповеди (уже приводимая в пример «дубина народной войны»). Но в языке «новых людей» появляется и «темное царство» и «гроза», в которой «есть нечто освежающее». Недалеко время, когда на фоне интереса к символизму и ницшеанской эстетики возникнут горьковские буревестники и ужи. Сухая ригористическая риторика оторвется от художественной полнокровности, от эмпирики, от связи с жизнью, но нисколько не приблизится к Аристотелеву рационализму и ясности. Каждый шаг медленно, но неотвратимо будет приближать язык «новых людей» к риторике тоталитаризма.

Отметим, что если в художественной литературе возможны и символы, и аллегории, а то, что писал позже Горький, имело родство с древнейшим жанром — басней, то в литературной критике символизм и создание идиоматики взамен аргументации очень походит на манипуляцию. Не фактор цензуры, но само то обстоятельство, что общественно-политические вопросы решались в жанре литературной критики, извиняли такую критику и в то же время камуфлировали ее авторитарные замашки, бездоказательность.

Артистическая критика в лице Аполлона Григорьева живо отреагировала на художественную ущербность, неполноценность такого подхода. Опасность утилитаризма, его этическую оголенность, неизбежно сопутствующий ему цинизм хорошо почувствовали русские мыслители, стоящие на почве христианской морали. Борьбе с этой опасностью было посвящено творчество Ф.М. Достоевского [44], увидевшего источник этой болезни в европейском прагматизме (по его собственному выражению, в «пролетарстве») и противопоставившего ему опыт народного православия. Эту же опасность, однако, видел и западник И.С. Тургенев, подчеркивающий в утилитаризме и прагматизме эстетическую ущербность и чуждость самой природе, как сказали бы мы сейчас, «несовместимость с жизнью». Ту же опасность видел аристократ граф А.К. Толстой, «двух станов не боец», автор «Баллады с тенденцией», где описано то, что мы выше назвали «кастингом догм»:

Толпы их все грызутся,
Лишь свой устроят форум,
И порознь клянутся
In verba вожакорум.

Сам язык новых людей вызывал у тех, кто вырос на прозе и поэзии Пушкина, отвращение. Эта ситуации проанализирована (с должной осторожностью и политичностью) академиком В.В. Виноградовым [45]. Поздние ее отголоски можно усмотреть в «Даре» Набокова.

Однако возведение революционной теории в ранг веры, готовность идти за нее на жертвы компенсировали утилитаризм революционеров в глазах многих представителей общества. Ведь сами бомбометатели распоряжались с собой, отнюдь не сообразуясь с теорией разумного эгоизма. Скорее напоминали они религиозных фанатиков. Прагматизм может вызвать в лучшем случае уважение, но вера способна увлечь за собой других. «Сладостная» составляющая красоты уходила, возвышенная оставалась.

Вера, живущая вне религии, — либо частное дело фанатиков, группы полубезумцев, либо, когда она овладевает толпой, — настоящее язычество, в котором пробуждаются древние и не самые симпатичные инстинкты. На опасность такого язычества обратили внимание уже в XIX веке такие мыслители, как Г. Лебон и Г. Тард. Лебон писал: «Зарождение власти толп поначалу происходит через пропагандирование определенных идей, неторопливо насаждаемых в сознание, потом через постепенное объединение людей, реализующее концепции, до той поры теоретические» [46]. И далее: «Они [толпы] не в состоянии руководствоваться правилами, вытекающими из чисто теоретической справедливости. Их могут увлечь только впечатления, запавшие им в душу» [47]. Позже природу психологии масс исследовал З. Фрейд. Тоталитарные режимы XX века дали здесь богатый материал для анализа.

Позднее, когда советская власть насильственно вписывала наследие русской литературы в свою историческую мифологию, ей было исключительно легко работать с литературой и критикой утилитарного направления. Здесь меньше приходилось применять насилия, прибегать к формулам «с одной стороны, с другой стороны», «в силу своей классовой ограниченности». Действительность уже была препарирована, декларативность уже достигла высокого градуса. Оставалось только прибавить от себя, что-нибудь вроде того, что Чернышевский понял диалектический материализм и вплотную подошел к материализму историческому.

§ 2. Революционный пафос

Догмы сами по себе никого зажечь не могут. Силу им дает пафос во всех смыслах этого древнегреческого слова: «страдание», «страсть», «воодушевление».

Доводы к пафосу — главная мобилизующая сила революционной риторики. Логические доводы и доводы к этическим нормам не самая ее сильная сторона.

Пафосные доводы покоятся на эмоциональной памяти. Это и реальная память о событиях прошлого, и, так сказать, виртуальная память — греза о будущем, выстроенная из клочков впечатлений и сильных эмоций.

В отношении прошлого у революционеров был сильный козырь. Эмоциональная память народа хранила следы многолетних унижений. Ощущение унижения, бесправия пересиливало даже память о материальных лишениях, что очень важно, потому что соображения выгоды поверяются логикой, а раненое самолюбие толкает на иррациональные поступки. Материальная жизнь постепенно улучшалась: многие непьющие рабочие отдавали детей в гимназии, имели собственный дом и выезд. Лопахин — персонаж пьесы Чехова «Вишневый сад» — вышел из крестьян и был много богаче бывших своих господ. Однако даже он, человек незлобивый, хорошо помнит о том, как секли его предков владельцы вишневого сада.

Речь П.А. Александрова [48] в защиту Веры Засулич целиком пафосна и логически уязвима. Но эта речь вызвала аплодисменты в зале, а присяжные, вопреки очевидности, оправдали женщину, которая в упор стреляла с заранее обдуманным намерением в немолодого уже государственного чиновника.

Главный пункт этой защитительной речи был построен на том, что обвиняемая, сама испытавшая на себе карающую силу власти, не смогла вынести мысли о том, что студент Боголюбов был подвергнут в тюрьме наказанию розгами (за то, что не обнажил голову при высочайшем посещении). И хотя стреляла Засулич не на следующий день и после наказания Боголюбова прошли месяцы, эмоциональная речь защитника произвела на слушателей сильнейшее впечатление.

Когда либералы говорили о свободе и законности, они мыслили в парадигме причин и следствий. Когда большевики говорили о свободе, они опирались на живое чувство человека, беззащитного перед властью, природу которой он не понимал и не принимал. Он только чувствовал, что «долго в цепях нас держали». Поэтому большевики были «свои», а либералы — лишь сочувствующие. И совсем не трудно было убедить народ, что сочувствие это было неискренним: «буржуи» только о себе и заботятся. В «цепях» держали «нас», а не их.

«Буржуи» — слово, обозначающее всех чужих по образу жизни, будь то торговец, офицер, священник или профессор, — надолго поселилось в народном сознании. В сущности, «буржуй» — это просто человек с иным жизненным опытом, чем представитель простого народа. И солидаризироваться в борьбе с «буржуем» просто означает объединить людей с общим жизненным опытом, с общими впечатлениями, общей памятью. Поэтому риторике, взывавшей к этой памяти, был гарантирован успех в деле консолидации «небуржуев», составляющих большинство населения, подобно немцам в Германии, которых было, конечно, больше, чем евреев. Этих «небуржуев» именовали «трудящимися массами», «рабочими», «рабочими и крестьянами», «пролетариями». Названия варьировались в зависимости от того, насколько свободно в данный момент советская власть могла обращаться с крестьянами.

В отношении будущего у революционеров был еще более сильный козырь. Ведь они легитимизировали народную грезу о справедливой жизни, о земном рае для «трудящегося человека». Слово «труд» имеет в русском языке коннотацию «страдание», этимологически оно и связано со страданием. «Трудиться» — не просто работать, а напрягаться, страдать. «Человек труда» — это прежде всего тот, кто занят в труде непроизводительном, тяжелом, физическом, мало оплачиваемом и неуважаемом. Здесь слышится оттенок обиды на социальное презренье со стороны тех, кто не трудится (не страдает). Для народа, в отличие от теоретиков либеральной и даже левой мысли, «трудящийся человек» связывался не с деятельным началом, а с лишениями и страданиями. Этому человеку большевики обещали не улучшение условий труда, как либералы, а какой-то невиданный всемирный санаторий под названием «коммунизм». «Мрачные дни миновали…»

За лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» стоит очень простая психологическая реальность. Римским словом «пролетарий» обозначены люди и без того объединенные своим жизненным опытом и, соответственно, ментальностью. Аргументация к пафосу должна лишь эксплицировать этот опыт. Слабым в этом лозунге является определение «всех стран». Вот здесь большой вопрос, что перевесит: общность национального уклада — на что сделали акцент нацисты или общность социального уклада — на что сделали акцент большевики. Но в отдельно взятой стране совсем не трудно объединить «пролетариев», т.е. тех, кто зарабатывал на жизнь тяжелым физическим трудом, испытывал унижения со стороны непонятной ему власти, помнил об унижениях предков, терпел материальные лишения на фоне наблюдаемого им благополучия других слоев населения, был разделен с этими слоями еще и образованием и даже внешним видом. Задачу этого объединения и решала пафосная агитация. «Трудящийся человек» и «обездоленный», а также «голодный люд» — это синонимы.

§ 3. Риторика левых партий в Думе. Язык левых

Язык российских левых — и это, очень возможно, признак языка левых вообще — тяготеет к словам с абстрактной семантикой. Это порождается тремя обстоятельствами. Во-первых, левые предлагают народу то, чего никогда раньше не бывало, и описать конкретно политическую грезу, конечно, невозможно. Попытки такого описания только породят сомнения в ее осуществимости. Одно дело — «каждому по потребностям», а другое — бесплатное бальное платье. Во-вторых, необходимость порывать с традициями и переназывать вещи тоже диктует потребность в абстракции. Трудно при живых носителях языка назвать вилку ложкой, но назвать ее специальным столовым прибором можно. Наконец, абстракция — лучшая ширма для революционной жестокости. Именно отсюда берет начало та черта будущего советского языка, которая будет опознана как «канцелярит» — злоупотребление канцелярскими оборотами. В действительности же речь идет о чем-то более серьезном, чем языковая неловкость, а именно, о камуфлировании тех мер, которые не одобряются ни одним обществом: убийств, грабежей и лжи. Отсюда «ликвидация кулака как класса» (убийство), «экспроприация экспроприированного» (грабеж) или «дезориентация классового врага» (ложь).

Удивительней всего то, что тяга к абстракциям заметна даже в художественном творчестве левых. В описываемые времена это были «темницы», уже упомянутые «цепи», «пята самодержавия» и прочие атрибуты революционных песен, поэтика которых представляла собой в России сплав жестокого романса и гражданской лирики времен декабристов.

У жестокого воровского романса есть одна любопытная черта — повышенная жалость к герою песни, с которым себя отождествляет слушатель, при полной безжалостности к другим персонажам. Эта особая воровская слезливость, склонность насильника видеть в себе жертву насилия в высокой степени присуща и лирике, и риторике большевиков. Иначе как можно петь о зачинщиках смуты и террористах, что они «жертвою пали в борьбе роковой»?

Гражданская лирика времен декабристов сама восходила к двум очень различным источникам: французской революционной риторике с ее «римской» темой и христианской проповеди, осуждающей гордыню и пристрастие к материальным благам. Церковнославянский компонент этого языка дожил до советских времен.

Любопытной и также вполне объяснимой чертой языка левых является актуализация темы времени, причем из парадигмы как бы исчезает настоящее, а остается лишь «ненавистное прошлое» и «светлое будущее». Нежелательные события настоящего оцениваются через произвольное отождествление их с прошлым, цепляющимся за жизнь. Желательные столь же произвольно толкуются как ростки нового. При таком подходе не остается места не только настоящему, но и вечному как в высоком, религиозном, так и в частном, житейском смысле. Текущие заботы по поддержанию жизни отступают на второй план. Остается только, по словам В. Маяковского, «строить и месть»: строить новую жизнь, т.е. делать нечто неординарное, и «сметать» пережитки прошлого, т.е. искоренять явления, не вписывающиеся в принятую схему. Разрыв с настоящим считается одним из критериев утопического мышления наряду с другим — коллективным характером идеала [49]. Списывать отрицательные явления советской жизни на «пережитки прошлого» — один из классических ходов советской пропаганды.

Благодаря названным языковым особенностям риторика левых становится логически неопровержимой. Мало того, что она опирается на специально введенные слова и категории, сам язык левых не стремится к логичности, допускает алогизмы, скрытые за абстракциями и мифологизацией времени. Левых невозможно поймать на неправильно выстроенных логических доводах.

Но и этические доводы, выставляемые против риторики левых, разбиваются об абстрактный язык. Именно «темницы» и «оковы» позволяют в насильнике видеть жертву насилия, которое он сам же и навязал. Поразительно, что и в годы большого террора, и позже, когда факты террора стали достоянием гласности, советская пропаганда продолжала лить слезы по поводу «жестокого царизма» и «Кровавого Николая». В обстановке массовых арестов полным ходом тиражировались истории о преследовании большевиков-подпольщиков, о царских жандармах и всеобщей слежке. Абстрактный язык левых по самой своей природе способствует двойным стандартам.

Во времена работы Государственной думы (с 1906-го до 1917 года) язык левых был заразителен благодаря своей новизне и связи с эстетической модой времени. К нему тянулась пропитанная духом авангардизма, а отчасти вандализма интеллигенция. Но в эти времена к нему начинал испытывать симпатии и народ.

 

3. Слабость либеральной риторики

§ 1. Специфическое положение либеральной риторики в общественном диалоге, связь с судебным красноречием и русской литературой

Либеральная интеллигенция предреволюционной эпохи, те, кого В.И. Ленин называл «околокадетской сволочью» и кого впоследствии предлагалось считать «гнилой интеллигенцией», «болтунами» и пр., в реальности представляла собой людей, чей политический язык имел наиболее широкий диапазон, ассимилировав в себя все, что накопила к тому времени русская культура. Это и неудивительно, так как сами эти люди составляли цвет тогдашней русской культуры. Власть и сочувствующее ей консервативное крыло, принадлежа де факто к той же культуре, что и либеральная интеллигенция, окончившая те же гимназии и реальные училища, а то и университеты, упрямо отказывалась от широкого спектра всей культуры и держалась на его консервативной периферии. Власть сознательно игнорировала существование накопленных мыслительных и языковых возможностей: ограничивала список общих мест культуры и собственный словарный запас. Существование межевого столба внутри литературного языка оправдывалось в глазах правых тем, что за ним начинается нечто «чуждое» — чуждое государственным и национальным интересам, наносное, нерусское, опасное.

Процесс отмежевания власти от нежелательной для нее части спектра русского языка начался давно. Так, еще в 1858 году в печати было запрещено употреблять слово «прогресс» [50]. В брошюре «Отчего? зачем? и почему? Оскудение и искажение русской речи», появившейся в 1889 году, подписанной «А.Б.» и вышедшей, по мнению академика В.В. Виноградова, из бюрократических кругов, есть такое рассуждение: «И тут-то под влиянием дарованной благодетельными реформами значительной свободы мы крепко покумились с Западом. Пошла усиленная работа по расковыриванию наших старых язв, явилась обличительная литература, полная страсти и нетерпения и потому ничего общего с изящной литературой не имевшая» [51].

Таким образом, брошюра, направленная против порчи языка западными заимствованиями, в то же время сетует на «расковыривание язв», отнюдь не заимствованных. Автор тем самым наивно признается, почему именно его не устраивают эти заимствования: они выводят читателя за отведенные ему пределы мысли.

Любопытно замечание лидера партии кадетов П.Н Милюкова, сделанное в одном из думских выступлений: «Говорят, слово “конституция” есть иностранное слово, а кое-кто не любит иностранных слов. Да ведь, господа, и “император” тоже слово иностранное».

Социал-демократы, со своей стороны, были заняты совершенно иной задачей — выработкой нового языка, потребного для того, чтобы через голову культуры и, конечно, власти обращаться к «массам», нащупывая, сами не осознавая этого, будущие манипулятивные технологии. Подобно власти, они не хотели говорить на общем языке культуры, запирались в собственном сектантском языке [52], но в отличие и от власти, и от либеральной интеллигенции готовили свой язык для площади. Именно в их риторике сложился тот редкий и убийственный тандем до предела рационального политического утилитаризма и иррационального языкового шаманства, который проложил путь всем тоталитарным режимам XX века.

Приведенная здесь общая схема при всем ее упрощении может быть проверена на примере отношения ораторов того или иного толка к высшему достижению русской культуры и русского языка — художественной литературе, русской классике.

Судебное красноречие, возникшее после введения суда присяжных практически с нуля, было первым видом красноречия, отличным от проповеди, и одновременно фабрикой либеральной риторики. Красноречие это имело прямую связь с русской литературой, можно сказать, на всех уровнях риторики: на уровне инвенции она опиралась на ту же систему общих мест тогдашней литературы, на уровне диспозиции она вводила в судебную речь композиционные приемы русской литературы с целью «показать характер в развитии» в духе критического реализма, на уровне элокуции она говорила тем же языком. Такова была риторика А.Ф. Кони, Н.Ф. Плевако и других знаменитых судебных ораторов.

Приведем в качестве иллюстрации наших мыслей характерный отрывок из обвинительной речи А.Ф. Кони:

«Я не стану говорить о том, каким подсудимый представляется нам на суде; оценка поведения его на суде не должна быть, по моему мнению, предметом наших обсуждений. Но мы можем проследить его прошедшую жизнь по тем показаниям и сведениям, которые здесь даны и получены.

Лет 16 он приезжает в Петербург и становится банщиком при номерных, так называемых “семейных” банях. Известно, какого рода эта обязанность; здесь, на суде, он сам и две девушки из дома терпимости объяснили, в чем состоит одна из функций этой обязанности. Ею-то, между прочим, Егор занимается с 16 лет. У него происходит перед глазами постоянный, систематический разврат. Он видит постоянное беззастенчивое проявление грубой чувственности. Рядом с этим является добывание денег не действительною, настоящею работой, а “наводкою”. Средства к жизни добываются не тяжелым и честным трудом, а тем, что он угождает посетителям, которые, довольные проведенным временем с приведенной женщиною, быть может, иногда и не считая хорошенько, дают ему деньги на водку. Вот какова его должность с точки зрения труда! Посмотрим на нее с точки зрения долга и совести. Может ли она развить в человеке самообладание, создать преграды, внутренние и нравственные, порывам страсти? Нет, его постоянно окружают порывы самого беззастенчивого проявления половой страсти, а влияние жизни без серьезного труда, среди далеко не нравственной обстановки для человека, не укрепившегося в другой, лучшей сфере, конечно, не явится особо задерживающим в ту минуту, когда им овладеет чувственное желание обладания… Взглянем на личный характер подсудимого, как он нам был описан. Это характер твердый, решительный, смелый. С товарищами живет Егор не в ладу, нет дня, чтобы не ссорился, человек “озорной”, неспокойный, никому спускать не любит. Студента, который, подойдя к бане, стал нарушать чистоту, он поколотил больно — поколотил притом не своего брата мужика, а студента, “барина” — стало быть, человек, не очень останавливающийся в своих порывах. В домашнем быту это человек не особенно нежный, не позволяющий матери плакать, когда его ведут под арест, обращающийся со своей любовницей, “как палач”. …Итак, это характер сильный и твердый, но развившийся в дурной обстановке, которая ему никаких сдерживающих начал дать не могла».

Большинство известных судебных ораторов сами пробовали свои силы в литературе и уж тем более в литературной критике. К опыту художественного творчества обращались С.А. Андреевский, К.К. Арсеньев, А.М. Бобрищев-Пушкин, М.П. Казаринов, М.Г. Карабчевский, А.Ф. Кони, П.Н. Обнинский, В.М. Пржевальский, А.И. Урусов, Н.И. Холев.

Власть же старалась водрузить посреди изящной словесности межевой столб цензуры. Даже эстетическая палитра правых была не в пример бедней палитры либеральной интеллигенции.

Что же касается социал-демократов, то их эстетическая ущербность, фельетонная попытка утилизировать русскую классику, эксперименты Максима Горького очень ясно показывают общий уровень освоения этой революционной культурой русского культурного наследия. Ниже мы проанализируем статью Николая Бердяева (1905), в которой он дает блестящую логическую, политическую и эстетическую критику позиции Горького, осуждавшего «мещанство». Концепты, затронутые этой статьей, не теряют актуальности и сегодня.

Знаменитый русский философ Николай Бердяев, будучи членом кадетской партии, опубликовал в 1905 году в «Полярной звезде» статью «Революция и культура», которая перепечатана в современном издании «Российские либералы: кадеты и октябристы» [53] в качестве образчика либеральной публицистики. Попробуем дать риторический анализ этой статьи.

В статье защищается тезис о том, что «некультурность радикализма — отражение некультурности консерватизма, вандализма старой, официальной России». Русская революция грозит стать «некультурной», т.е. несущей разрушение, нетворческой, нигилистической, отражая «нигилизм русского самодержавия».

Развивая свою мысль, автор подвергает критике фельетоны Максима Горького о мещанстве, опубликованные в «Новой жизни». Подчеркнув, что эти фельетоны прежде всего неумны («просто неумны, прежде всего неумны»), Бердяев замечает: «В крупной все же индивидуальности Горького как бы олицетворяется все, что есть противокультурного в русской революции».

Затем он рисует творческий путь Горького с помощью нисходящей градации: «романы слабее первых рассказов, драмы слабее романов» и т.д. Далее автор переходит к анализу этой слабости. Он видит ее в культе громких слов: «какое-то лакейство перед такими звуками, как “пролетариат”, “народ”, “революция”, “восстание” и т.п.».

Цитируя в самом деле небезупречную с точки зрения русского языка фразу Горького: «Мещанин любит иметь удобную обстановку в своей квартире и душе», Н. Бердяев ловит Горького на логическом противоречии. Мещане Горького — Лев Толстой, Достоевский, мятущаяся русская интеллигенция — меньше всего склонны к душевному комфорту. В то же время мир самого Горького с его обедненными, «некультурными», по Бердяеву, представлениями о революции складывается как раз в удобную, статичную картинку, олицетворяет успокоенность мысли на примитивном решении, прекращение напряженного поиска.

Дальше автор дает свое определение мещанина, вытекающее в общем из словоупотребления, принятого в русской литературе. Он определяет мещанина как человека, который временное ставит выше вечного, святое — ниже утилитарного, и подводит читателя к мысли, что мещанин в истинном смысле слова как раз сам Горький и иже с ним.

Заканчивается статья очень эффектно — цитатой «одного из самых крупных русских демократов» Н.К. Михайловского о бюсте Белинского и шкафе с книгами: «Если в мою комнату вломится русская жизнь со всеми особенностями, и разобьет бюст Белинского, и сожжет мои книги, я не покорюсь и людям деревни…» Бердяев и дальше продолжает цитату, эмоционально очень сильную, заключая уже от себя, что стихией революции надо управлять.

Статья выстроена предельно логично. Автор апеллирует к разуму и эстетическому чувству. Некультурный консерватизм и некультурный радикализм объединены им не из прихотливой любви к парадоксам, а по общему логическому основанию — ущербности, грубости, творческой, духовной несостоятельности, бесплодности — всему, что объединяется автором в понятии «хамства», т.е. отсутствия культуры.

Столь же логично с применением рассуждения с дефиницией и подведением частого под общее показывается несостоятельность, логическая противоречивость горьковского понятия мещанина.

Наконец, ссылкой на демократа-народника автор еще раз показывает, что водораздел, отделяющий культуру от «хамства», не связан с приверженностью революции или эволюции.

Если рассматривать статью как манифестацию судебного красноречия, то она совершенна: вскрыт неочевидный на первый взгляд факт, восстановлен ложный ход мысли, оправдывающий преступление против разума и культуры, вынесен приговор и, так сказать, дано частное определение по поводу управления стихией революции. Если это академическая разновидность судебного красноречия, то к статье нечего прибавить.

Но если перед нами красноречие совещательное, то, наверное, такой статье чего-то недостает. Кого и в чем она должна убедить, к какому решению и кого должна склонить? Очевидно, читатель ее — совестливый русский интеллигент. Каким способом он может и должен управлять стихией революции? Таким же серьезным интеллектуальным анализом? Или статья — это внутренний анализ, предназначенный для читателя-друга, а, уже познакомившись со статьей, интеллигент-читатель сам найдет способ управлять стихией революции?

Но ведь если неумные, по мнению Бердяева, фельетоны Горького тем не менее популярны и слава его растет по мере отмечаемой автором творческой деградации, если существует лакейство перед словами «пролетариат» и «революция», значит, все то, что автор считает злом, обладает убедительностью? Тогда какой убедительностью? Интеллектуальной? Ну, нет: «прежде всего неумны». Значит, какой-то другой? Так почему же в таком случае политический оратор, тот, кто хочет изменить жизнь к лучшему, управлять революцией, этой безумной, неокультуренной стихией, не пытается разбить именно те доводы противника, которые убеждают его последователей? Почему он сосредоточил свое внимание на доводах разума, к которым противник, как он сам видит, даже не прибегает?

Напрашивается один ответ. Автор видел свою задачу в том, чтобы правильно квалифицировать явление. И он эту задачу выполнил. Но если бы он был настоящим политическим оратором, он сам воспользовался бы плодами своего анализа и не ставил точку там, где политическое красноречие только начинается.

Вот когда сам Горький говорит, что, если враг не сдается, его убивают, он действует как оратор совещательный: он формулирует призыв, по-современному слоган, содержащий некое паралогическое обоснование революционной жестокости. С логической точки зрения этот призыв далеко небезупречен. Уязвимо в нем само понятие «враг», так как в контексте революции квалификация «враг» не предполагает того, что некто считает себя таковым. Просто в одно прекрасное утро этот некто просыпается врагом, т.е. несогласным с каким-то другим человеком или с каким-то учением, о которых раньше мог просто ничего не знать. Этот некто может также попасть во враги по рождению, ввиду принадлежности к сословию, которое другие люди посчитали подлежащим истреблению. И вот этот человек, по логике Горького, должен сразу же сдаться, узнав, что он враг, иначе его убивают. Впрочем, сдача может привести к тому же результату. Что и говорить, не очень логично. И абсолютно безнравственно. Но вот вопрос: можно ли спасти кого-нибудь приведенными нами только что рассуждениями Бердяева?

С политической точки зрения о либералах можно сказать, и это общепринятая точка зрения, что они оказались между властью, не желающей идти на уступки, и революцией, последствий которой они справедливо опасались. Но риторически и, если угодно, культурологически это означает, что либеральная интеллигенция была единственной политической силой, заинтересованной в диалоге, в том, чтобы договориться. Она и пыталась вести этот диалог на том самом русском языке, который сформировало к тому времени русское общество. Можно сказать, что выработка общего языка для левых и правых была культурной миссией либерального центра.

Но власть вовсе не собиралась вести политический диалог с обществом. Она не была склонна к диалогу, предпочитая запретительные меры обсуждению актуальных проблем. Когда же все-таки ее вызывали на обсуждение, как, скажем, при обсуждениях докладов министров в Думе, риторика власти выглядела очень бледно, оказавшись в плену собственных словесных запретов и эвфемизмов. Эту поразительную самонадеянность она сохранила до того момента, когда за три дня до отречения царя была разогнана четвертая и последняя Государственная дума.

С политической точки зрения это можно охарактеризовать как неуступчивый консерватизм. С риторический — как безадресную, заочную риторику, рассчитанную исключительно на единомышленника, которого при этом нет в зале. Именно таков был расчет на консерватизм и верноподданность народа при произнесении речей, во-первых, невнятных народу, во-вторых, произносимых перед лицом своих же собратьев по культуре, но отнюдь не единомышленников.

Социал-демократия была заинтересована в воздействии на народ, а не в диалоге с властью. Социал-демократы сначала игнорировали участие в Думе, а затем использовали ее трибуну, чтобы через голову думцев говорить с народом. Как и власть, они обращались к отсутствующим в зале, но, в отличие от власти, к присутствующим в жизни. Они обращались не к «измам» (консерватизму или монархизму), а к живым людям, играя на простых человеческих струнах, аргументируя главным образом к пафосу.

Таким образом, три риторические силы действовали в разных плоскостях, подобно Лебедю, Раку и Щуке из известной басни Крылова.

Призыв либералов к диалогу в отсутствии собеседников действительно становился «говорильней», в чем их впоследствии обвинили. Это была «говорильня» по факту. Заслуга либеральной мысли была в другом. В ее лице русская культура в последний раз перед большой паузой занималась рефлексией — исключительно нужным делом. Но рефлексия не риторика.

Риторика власти не в первый и не в последний раз в русской истории пошла по пути Потемкинских деревень: то, что внешне выглядело как красноречие, было на самом деле камуфляжем для прикрытия молчания и мер несловесного свойства.

Социал-демократия подготавливала народ к революции, которая в недалеком будущем и смела старую власть вместе с ее интеллигенцией и с ее культурой. После революции говорить о политике стало возможно только на новом языке, который с победой новой власти стал интенсивно внедряться в массы.

§ 2. Парламентское красноречие и либеральная риторика

Риторические пристрастия либеральной интеллигенции покоятся на достижениях русской словесной культуры XIX века, особенно его второй половины. Это успехи в области литературной критики, успехи в области судебной ораторики, успехи академического красноречия и, конечно, успехи русской художественной литературы, матери всех остальных словесных достижений.

Если рассматривать литературу, литературную критику, академическую лекцию и судебные речи под риторическим углом и в одном ряду, то мы без труда увидим, что их объединяет. Ответ заключен в термине «судебное красноречие». Все названные области словесности связаны с вынесением вердикта, обращены к своим «присяжным заседателям»: к читателям, слушателям, настоящим присяжным. При этом вердикт выносится относительно событий уже случившихся, в чем и заключается отличие судебного красноречия от совещательного.

Художественная литература русского реализма исследовала, часто «бичевала» какое-либо социальное явление, сопровождая это глубоким нравственно-психологическим анализом. Литературная критика вслед за литературой обращалась к описанному явлению, а также и к самому описанию, дабы вынести свой вердикт. Нравственный и даже психологический анализ был не чужд и ей. Ученая речь обосновывала гипотезы, главным образом обстраивая их историческими фактами и проводя сопоставительный анализ. Судебная речь анализировала судебные казусы с оглядкой на художественную литературу и модный реалистический метод.

Красноречие либералов совершенно вписывается в эту парадигму. Ему прекрасно удается социальный и даже психологический анализ. Оно выверено логически, имеет склонность входить в логические подробности и нюансы, рассматривать альтернативы (принцип так называемой риторической дивизии со всеми ее разновидностями), как это делается в суде. Оно любит работать на уточнение, переопределять понятия, выстраивать логические дистинкции. Оно судит нравственным судом, но не прочь затронуть и психологию. Его несомненно сильной, дефицитной в наши дни особенностью является установка на создание целостного, психологически достоверного образа событий.

Плодом всего этого, как в случае с литературой, критикой, научным сообщением или судом, становится верный, выверенный вердикт. Но для совещательного красноречия этого мало.

В совещательном красноречии целью является не формирование мнения об уже случившемся, а убеждение в выборе того или иного пути. Для него потребен несколько другой аппарат риторических средств. Ведь будущего никто не видит, и здесь надо умело апеллировать к пафосу: обнажать угрозы, таящиеся в завтрашнем дне, и показывать привлекательные перспективы предлагаемого пути, помогать «заглянуть в будущее». Но главное — это учитывать, что слушатели совещательной риторики не присяжные, исключенные из свершившихся событий судебного казуса, а живые участники событий грядущих. Воздействие на их волевую, а не интеллектуальную сферу становится особенно важным. Слушателей нужно не только убедить, но и вдохновить.

Попробуем проиллюстрировать примером, как выглядели доводы к пафосу в либеральном исполнении.

Показательно в этом отношении выступление П.С. Струве в «Освобождении», представляющее собой живой отклик на события кровавого воскресения. Оно написано бескомпромиссно, с эмоциональным накалом и называется «Палач народа». Оно начинается словами:

«Народ шел к нему, народ ждал его. Царь встретил свой народ. Нагайками, саблями и пулями он отвечал на слова скорби и доверия».

Заканчивается же эта короткая речь словами:

«Так дальше жить нельзя. Летопись самодержавных насилий, надругательств и преступлений должна быть заключена.

Ни о чем другом, кроме возмездия и свободы, ни думать, ни писать нельзя.

Возмездием мы освободимся, свободой мы отомстим».

В нескольких приведенных здесь фразах немало риторических фигур. Это анафора (народ…, народ…), исоколон (равенство двух отрезков речи в первом предложении), антиципация (сначала «ему», а потом выясняется, о ком речь), хиазм («возмездием освободимся, свободой отомстим»), регрессия с теми же словами (сперва «возмездие» и «свобода» рядом, потом темы возмездия и свободы развиваются) и некоторые другие. Это делает речь пафосной в широком смысле этого слова.

Тем не менее, доводов к пафосу в точном смысле слова мы не встречаем, да и пафос, переданный перечисленными фигурами, явно безадресный, что заставляет воспринимать его как условный.

В самом деле, каков риторический смысл заключительного хиазма? В «живом» хиазме обычно присутствует некое противопоставление, обнажающее остроумную мысль. Таков, например, хиастический афоризм, приписываемый Теофрасту: «Не испытывай того, с кем дружишь, но дружи с тем, кто испытан». «Живой» хиазм может передавать также идею замкнутого пространства, взаимной неразрывной связи. Таков следующий хиазм Иоанна Златоуста: «Если нельзя разлучить мужа и жену, то еще более не во власти человека разлучить пастыря и паству. Где я, там и вы, а где вы, там и я. Мы одно тело. А тело от головы, как и голова от тела, не отделяются». Но примененный в анализируемой статье хиазм со словами «возмездие» и «свобода» мало похож на «живой». Скорее это просто красивый оборот речи, не очень удачный претендент на политический лозунг.

Немногим уместнее и анафора со словом «народ»: «Народ шел к нему, народ ждал его». Для подчеркивания антитезы «народ — царь» этой анафоре не достает силы. Более того, вовсе не следовало повторять слово «народ». Акцент, если бы речь была обращена к народу и звала его, должен быть сделан на сказуемом и дополнении: «народ ждал его, верил ему, надеялся на него, пошел к нему с открытой душой, неся над собой иконы». Во втором предложении и вовсе проявлена какая-то ораторская половинчатость. Тогда уж надо было бы говорить так: «И царь встретил свой народ. Нагайками и пулями» (парцелляция). Если же не применять парцелляцию, как это делаем мы в предлагаемом варианте, то зачем вообще «Царь встретил свой народ» как отдельное предложение. Тогда уж можно было бы выразиться в более спокойном тоне: «Царь встретил свой народ нагайками и т.п.».

Неудобно и странно поправлять такого опытного публициста, как Петр Струве. Дело, очевидно, не в том, что ему не хватило языковой интуиции и образования, а в том и только в том, что сама интенция его речи вовсе не требовала ярких фигур, что называется, зовущих на баррикады. Интенция, как и почти всегда у либеральной риторики, была обличительная, а не побудительная. Такая интенция оправданна на интеллектуальном поле, где обличить — значит проделать важную работу, вскрыть порок, развеять заблуждение. Здесь же на поле эмоциональном, когда само содержание событий девятого января было обескураживающе просто и откровенно бесчеловечно, обличительная, констатирующая риторика сама по себе стоит недорого. Речь зависла между торжественным красноречием, способным надолго заронить слово в душу, и страстным призывом к чему-то конкретному, будь то действие или даже бездействие. Но в первом случае в речи должны быть запоминающиеся образы и фразы. Робкий шаг в эту сторону — финальный хиазм. Во втором случае речь должна сильно и мгновенно воздействовать на эмоции. Половинчатым шагом в эту сторону явилась половинчатая же парцелляция.

В целом речь производит такое впечатление: взволнованный человек, в арсенале которого имеются риторические средства, дает самоочевидную оценку событиям кровавого воскресения. И не более того. Именно подобные выступления способствуют представлению о риторике как об искусстве украшать речь, а не убеждать слушателей.

Мы не имеем возможности анализировать здесь обширный материал. Однако не будет большой натяжкой, если мы заключим, что либеральной риторике не хватало пафосного элемента.

По-видимому, ощущение «говорильни», от которой «караул устал», создается двумя началами либеральной риторики. Одно — это ее логическая проработанность, невнятная «караулу» и рассчитанная не просто на интеллигента, но именно на интеллигента-читателя, а отнюдь не на участника событий. Высшим образцом для либеральной риторики в этом отношении, несомненно, послужила обличительная литература и литературная критика. Другое начало, создающее ощущение «говорильни», — слабость пафосных доводов и тот надуманный вид, который приобретают фигуры речи в риторике, лишенной настоящего пафоса.

§ 3. Либеральная риторика и тоталитаризм

И либеральные идеи, и самый ход либеральной мысли с его акцентом на логическом анализе были решительно осуждены советской властью. При этом либеральная риторика была очень хорошо известна вождям страны Советов, легко узнавалась ими и жестоко искоренялась. Ненависть советской власти к старой интеллигенции — это и была прежде всего ненависть к либералам, к «профессорам и другой кадетской сволочи», к «либеральной душечке», которую в объятьях буржуазии изображали на карикатурах в журнале «Крокодил» вплоть до конца 50-х годов. Разоблачения «вредительства на фронте уголовного права» (название брошюры 30-х годов) и других подобных «фронтах» состояло именно в выявлении «либерального душка».

Статья «Либерализм» в однотомном толковом словаре С.И. Ожегова (издание 1987 года) выглядит следующим образом:

«ЛИБЕРАЛИЗМ, -а, м. 1. Буржуазное и идеологическое и политическое течение, объединяющее сторонников парламентского строя и ограниченных буржуазно-демократических свобод. 2. Излишняя терпимость, снисходительность, вредное попустительство. Гнилой либерализм. Либерализм в оценке знаний» [54].

В четырехтомном толковом словаре под редакцией А.П. Евгеньевой (1985–1988) соответствующая статья выглядит так:

«ЛИБЕРАЛИЗМ, -а, м. 1. Буржуазное идеологическое и общественно-политическое течение, отстаивающее свободу буржуазии в феодально-крепостническую эпоху и в эпоху буржуазных революций и ставшее реакционным с установлением ее политического господства. Контрреволюционный характер либерализма в русской революции доказан всем ходом событий перед 17 октября и, особенно, после 17 октября [1905 г.]. Ленин. Приготовление “отвратительной оргии”.

2. Устар. Свободомыслие, вольнодумство. Либерализм верхов быстро шел на убыль. Но либеральное краснобайство среди дворян процветало по-прежнему. А. Лебедев. Чаадаев.

3. Излишняя снисходительность, вредное попустительство. Гнилой либерализм. Мои надежды на его добросердечие и либерализм очень скоро разрушились. Салтыков-Щедрин. Помпадуры и помпадурши. — Либерализм для администрации противопоказан. Тут знаете порядки надо наводить и наводить. А Васильев. Понедельник — день тяжелый.

[От лат. liberalis — касающийся свободы]» [55].

Любопытно, что в таких солидных словарях русского языка даются толкования, игнорирующие факты этого языка. Всякому культурному человеку, говорящему по-русски, совершенно понятно, что слово «либерализм» («касающийся свободы») имеет в языке не только отрицательную коннотацию. В частности, это следует из приводимого примера, позаимствованного у Щедрина. Щедрин, автор сатирического фельетона-сказки «Либерал», не сводил, однако, значение слова к «вредному попустительству», что и видно из примера, где либерализм стоит в одном ряду с добросердечием. Щедрину же принадлежит знаменитая формула «путать либерализм с вольным обращением», т.е. гуманность с беззаконьем. Значение «гуманность, мягкость, уважение к свободе другого человека» в нормативных словарях подменялось значением «попустительство» с помощью нехитрого приема: отождествления «либерализма» и «излишнего либерализма». Неприязнь к либерализму была настолько сильной, что официоз инспирировал подобное манипулирование.

Эмигрантская литература обнажила сильную сторону либеральной мысли, подобно тому как предреволюционная эпоха обнажила слабость либеральной риторики. Сильная сторона заключается в аналитизме, присущем либеральной риторике, в установке на вынесение обоснованного «вердикта» по поводу уже случившихся событий.

Вернувшись к отечественному читателю, российские либералы, безусловно, оказали влияние на осмысление революции и предшествующих ей событий. Большевистская же риторика, зеркально противоположная либеральной, зеркально же повторила и путь либеральной риторики. Будучи в свое время эффективной, она никогда не отличалась склонностью к аналитизму. Поэтому в оценке событий прошлого большевистская мысль выглядит беспомощно и неубедительно. Бердяев, Струве, Гучков, Милюков — все, кого заглушил голос Ленина, все, кого не услышала Россия, в ретроспекции легко заглушают голос самого Ленина, воспринимающийся большинством интеллигентов рубежа XX–XXI века как сплошной поток бездоказательной брани.

Сильная сторона либеральной риторики — аналитизм и ретроспекция. Поднявшись из семян судебного красноречия и публицистики XIX века, либеральная риторика оказалось востребованной для суда истории и публицистических оценок прошлого. Что же до ошибок либеральной риторики, то они были унаследованы в 90-е годы либеральными экономистами. Либеральная риторика осталась собой.

 

4. Слабость консервативной риторики

§ 1. Борьба с интеллектом и интеллигенцией

Революционным призывам власть противопоставляла консерватизм, взятый в его «охранительной» редакции. Это редакция тяготела к тому полюсу консерватизма, который опирается на грубую силу и описывается известным русским оборотом «тащить и не пущать». Другой, идиллический полюс описывается оборотом «старинные люди, мой батюшка». Посредине лежит опасливое «как бы чего не вышло».

Русская литература благословила консерватизм Гринева, капитана Миронова, Максима Максимыча и старосветских помещиков — всех, кто соотносился в русском сознании с положительным смыслом слова «старомодный». В дворянской среде давно было принято идеализировать мелкопоместных, провинциальных дворян, противопоставляя их столичным карьеристам. В этом проявилось и осуждение гордыни, и презренье к суетности столиц, и полускрытая фронда, и сентиментальное любование сельской идиллией. К тому же такой слой существовал в реальности, и его консерватизм был вполне естественным, не внушенным начальством и не вычитанным из книг. Но и этому историческому слою от русской классики досталось за темноту, невежество, дикость, отсталость и крепостничество. В этом смысле очень показателен консерватизм Гоголя. Автор «Выбранных мест из переписки с друзьями» и идиллии «Старосветские помещики» искал спасение в тихом непритязательном житии и в то же самое время объявлял обыденную жизнь («срединное существование») пошлостью и дьявольским наваждением, что довольно странно для консерватора. И то, почему Коробочка «дубинноголовая», а Пульхерия Иванова — нет, объясняется только сменой настроения писателя, а не описанием разных социальных типов, чем, как будто бы, занимались писатели-реалисты.

Начало, опирающееся на грубую силу, симпатий у русской литературы не вызывало. К тому же консерватизм модели «тащить и не пущать» или модели «как бы чего не вышло» не имел под собой самодостаточной социальной почвы. Это был зависимый консерватизм, консерватизм, замкнутый на начальстве, послушание которому дает определенные блага, а непослушание чревато репрессиями. Да и консерватизм помещиков тоже был замкнут на царе, а значит, не был консерватизмом в полном смысле этого слова, в какие бы медвежьи углы они ни забирались. При таком положении дел интеллигенция могла любить консерватизм только из эстетических или религиозных соображений. В свою очередь, власть вполне искренне не любила интеллигенцию.

В течение XIX века царская власть вела бездарную войну с собственной интеллигенцией, начатую при Екатерине, убоявшейся Французской революции и пугачевского бунта, а также успехов издателя Новикова, который оказывался и более талантливым, и более оборотистым, чем люди на государевой службе. Поражение в войне с интеллигенцией не только обезоружило и обескровило тогдашнюю власть, но и скомпрометировало в глазах общества российскую власть вообще, оставив власти будущего одно-единственное средство — затыкать рты вместо того, чтобы убеждать. Средство это, как несложно понять, ведет к самым плачевным результатам: для власти это крах, для народа — разгул деструктивных сил, перманентное самоуничтожение.

в январе года в Госдуме комиссии по расследованию причин и обстоятельств не устроила «риторика» коммуниста: «Господин Рашкин говорил о чем немало существенных событий, в том числе судебные разбирательства и Край просто в прямом и переносном смысле слова золотой, люди.